Лена кивала мне, когда появлялась, и закуривала. Обычно я сидел на корточках, упершись спиной о желтую стену, почти всегда рядом с почерневшим мятым ведром, в котором беспорядочно продолжали лежать изможденные либо совсем еще новенькие сигаретные пачки, окурки и пепел с мятыми бумажками фольги.
Однажды, например, я вошел, когда она, стоя у окна, читала какой-то недорогой журнал, неотрывно следуя глазами за смыслом, который заключали слова. Пальцы ее, в которых тлела сигарета, тихонько поглаживали уголки листов, потом взлетали к губам и снова возвращались на место. А на той ноге, которая хотела обвить такую же белую голень и щиколотку, то и дело принимался поигрывать темно-красный в мелкую черную клетку тапочек. И так был мил этот незатейливый рисунок! Господи, я же смотрел на нее не отрываясь и, слишком часто бросая взгляд, не замечал, что сам весь на ладони! И надо ли повторять, что я только молча смотрел, когда она, может быть, ждала от меня хоть каких-то шагов. За это молчание я хотел выбросить себя с высоты двух этажей в это окно, через которое свет падал на ее страницу, чтобы упасть плашмя и застонать от боли – в отместку за тихое бездействие. «Хоть языком шевельни!» – кричал я где-то внутри, зная, что звуки не пробьются наружу, но, не смея задать хоть какого-нибудь простого вопроса, продолжал молчать, как немой карлик, напуганный любовью к обычной женщине. Я загнал себя в собственную клетку и теперь сидел в ней, не постигая выхода. Я ощущал вину. А Лена, докурив, уходила, оставляя бестолкового дурака в обществе мерзкого ведра. После новогодней той ночи все словно опять потекло сначала, только еще сложнее для меня. Прыгнуть в окно я бы не решился, поэтому шел к себе в комнату и чего-нибудь читал, чтобы через полчаса снова вернуться, и еще думал о том, что надо выйти купить еще сигарет, от которых мое горло покрывалось дохлой мутью…
Одним этим я был жалок как никогда, но и счастлив. Ради воспоминаний о ней я потом сидел перед самым окном со звонким фанерным прямоугольником на голых подмерзающих коленях и писал о ней, напрягая глаза, чтобы видеть строки, с десяток минут ранее обласканный сползающим в зарево солнцем.
Я пытался, черт возьми! Но мысль о том, чтобы как-то с ней объясниться, доводила меня до оторопи ужасной. Мне хотелось провалиться в темноту, где никто меня не найдет и не увидит. Мой мозг был поражен и даже, может, умирал от постоянных мыслей о том, на что я не был способен, а отступиться как будто и не мог и был как в паутине муха. Мне тогда думалось, что ослепни я, то многое мне простилось бы – и мною самим. Я ходил бы в очках, моих глаз никто не видел бы. Невидимые собеседники. И было бы честно: «Зачем я ей слепой, когда она должна быть радостна и счастлива; она должна жить, а не смотреть за незрячим, которому внимающий краски не товарищ!» – такая глупость была бы истинной правдой.
…И я решился написать Лене письмо, в котором было бы все. Разложить свои слои ей под ноги, как ковры, чтобы она сама наступила на них – что называется, топчи меня или ляг.
С того момента мягкий гвоздь пробил мне голову, так что я мозгом чувствовал его прохладу. Необычное, упавшее на меня как сеть, ощущение обещало освобождение от непосильного, приподнимая возможность к желаемому, к тому изменению, в которое я переставал верить, в котором я отчаивался. Я все мог сказать здесь, гораздо раньше, чем она услышит, умея взвесить каждую свою фразу, слово или желание. Плавающая вокруг меня в воздухе мысль о письме, еще мне не принадлежащая, но оставляющая на мне трепетную тень, померцав, окончательно воплотилась, подобно тому, как наконец удается поймать со стекла в горсть мотылька, ощущая кожей его подогнувшиеся крылья – вернейшие доказательства добычи, которая вдруг преодолевая тесноту забьется несколько мгновений бесполезно и пылко. Перед глазами принимались распускаться будущие рукописные предложения и совсем отдельные слова, и даже буквы – все словно цветы, оплетенные хвостатыми виньетками.
Вместо белой подгнившей нити – что-то гораздо более прочное. Я так загорелся пришедшей идеей! Здесь был виден выход для меня. В душу хлынули целые потоки предчувствий, которые шумели во мне и были свежи и которые захватывающе меня волновали. Нашедши выход из лабиринта, я был счастлив – иначе не сказать о том моем новом состоянии – я дышал, двигался и, видимо, выглядел по-другому в тот вечер. Некая гармония посетила меня, я словно бы стал полнее и завершеннее, во мне был мир. Я ликовал. Снова.