Нула зааплодировала, – Хорошо сказал! А теперь, – Нула широко улыбнулась, – мы оставим вас наедине с вашим выбором. – похлопала стоящего рядом Фатуса по плечу, не глядя на него, – еще раз, пользуясь случаем, хочу поблагодарить генерального партнера Храма – фармкомпанию «Placebo». Мы с операторами выходим на улицу и оставляем вас здесь поразмыслить над тем, чего вы хотите.
Следующий кадр
Общий план
Участники разбросаны по комнате, если провести между ними воображаемые линии – получится ромб. Углы этого ромба – Луна, стоящая около выхода, Флор, находящаяся в самом дальнем углу комнаты с другой стороны, Фатус и Импер – напротив друг друга и напротив двух истекающих воском фигур. В центре ромба Импер, он сидит на полу прямо между бюстами, на его коленях коробка с талонами.
Следующий кадр
Средний план. Через плечо
Фатус смотрит на Кукумериса, тот сглатывает слюну и расстегивает несколько пуговиц на больничной робе. Опять сглатывает слюну. Оглушительно громко. Лица Фатуса не видно, он засунул руки в карманы брюк и пританцовывает на месте своими коротенькими пухлыми ногами.
Следующий кадр
Луна отворачивается от камеры, закрывает лицо руками. Большой палец кровит из-за откушенной заусеницы, ногти неровные, короткие, под некоторые забилась грязь.
Позади нее пустое темное пространство, двери не видно.
Следующий кадр
План в профиль
Флор напевает себе под нос неизвестную мелодию. Она расстегнула несколько пуговиц на больничной рубашке. Холодный свет настенных лампочек выгодно подчеркивает остроту ее ключиц, тонкую шею.
Крупный план
Импер обхватил голову руками и покачивается из стороны в сторону. Зубы его крепко сжаты. Затем убирает коробку с коленей, ищет куда бы деть руки, убирает волосы с лица. Закрывает глаза.
Макрокрупный план
Открывает глаза. Серые пронзительные радужки заполняют собой экран. Начинается дождь. Импер плачет. С силой сцепляет веки.
Камера выключается.
За кадром:
Глава 5
Матушка стирает память
Иногда я носил на голове книги, иногда – тарелку с остывшим бульоном. Если я кривил душой, а в итоге – спиной, ленился, задумывался – на моем лице тут же оказывался жирный вязкий гель, сделанный из куриных глоток. Я предпочитал книги, если они падали – мне приходилось их читать, а после докладывать матушке содержание. Когда мне было девять, я носил на голове преимущественно рыцарские романы, мать любила их, они хранились в семейной библиотеке веками. Я ронял книги, рассказывал ей о башмаках с шипами под пяткой и людях, которые были вынуждены стоять на носках, с содроганием вспоминая свои занятия в балетной школе. Я ронял книги и рассказывал ей о вилке еретика – приспособлении, которое не позволяло жертве совершать никаких движений головой, иначе два металлических крюка вопьются в подбородок, а еще два – в грудину. Мать улыбалась и говорила: «Это учит сдержанности и дисциплине».
Дважды в месяц, по пятницам, я виделся с отцом. Это был невысокий плечистый брюнет, с широко посаженными глазами и полными губами, его щеки всегда были покрыты жесткими мелкими волосками. Он казался мне совсем обычным в своем костюме клерка с бейджиком, торчащей из пиджака автоматической ручкой и носками, отличающимися от брюк на целый тон. Я не мог понять, как так вышло, что он оказался моим родителем. Мать говорила, что когда-то давно он был красивым и интересным, но я ей не верил. До чего же контрастно мы смотрелись рядом с ним. Мать была выше него, ее длинные серебристые волосы были собраны в тугой пучок, она держала спину ровно, как и я, ее платье всегда было неприметное, застегнутое на все пуговицы, но я знал точно, что все глазеют нам вслед. Она так отличалась от блестящих, как обертки конфет, суетящихся посетительниц торгового центра. Они все были в состоянии вечного поиска, вечной неудовлетворенности, вечного терзания между покупкой и продажей. Она – нет. Ее взгляд был прямой, она ни на что не отвлекалась и была ярой противницей технического прогресса. Из-за этого я не мог поступить ни в одну школу, она отказывалась сдавать отпечатки пальцев, участвовать в рейтинговой системе, регистрировать меня в базе данных. Мы пытались оформить обучение на дому, но для этого нужны были медицинские показания, а для того, чтоб обратиться в больницу, нужно было оформить карточку. Так или иначе, все упиралось в Смайл, без рейтинга в Смайле тяжело было понять, насколько мы платежеспособны и услуги какого уровня нам открыты. Никто не хотел с нами возиться. С одной стороны, это дало нам несколько спокойных лет. Я читал, занимался музыкой, учился готовить суфле, но над нами постоянно висела угроза. Мы знали, что рано или поздно на почту придет уведомление о том, что мы должны явится в Министерство благоденствия или что-то вроде того, и либо определить меня в школу после прохождения теста, по всем правилам, как и всех детей, либо переехать в зону отчуждения, на которую не распространяется власть Минблаг. Иногда она говорила мне, что это неплохой вариант, но не хотела оставлять дом. «Роскошь – это единственный возможный протест против этого уродливого мира. Нам нужны эти бесполезные безделушки, колонны, мебель красного дерева, нам это нужно». Я не знал, почему нам было это нужно, но я любил свой дом и свою мать, и не очень любил отца, который никогда не бывал у нас дома. Не был частью нашего мирка. Он всегда назначал встречу в бизнес-центре, в котором работал, одного меня мать никогда не пускала. Сцена повторялась из раза в раз. Мы заходили в большую цветастую коробку, с изрисованными стенами, аляпистами фонариками, он подходил к кассе, за которой обычно стояла большегрудая губастая девушка в бейсболке и жевала слова. Я начинал немного сутулиться, мне становилось стыдно за это место перед матерью. Неужели вы не видите, кто к вам пришел? Неужели вы не чувствуете, насколько здесь все безвкусно? Я боялся смотреть на нее, мне было стыдно за отца и казалось, что это я во всем виноват. Если бы я не родился, ей бы не пришлось с ним общаться, думать о выселении из своего дома, ходить по этим мерзким школам. Отец заказывал себе стаканчик хрустящей сладкой морковки, мне – большой стакан мороженого, очень вкусного, мне было стыдно его есть, оно не выглядело красиво, но мама никогда меня не останавливала, и я знал, что мне можно. Он каждый раз поворачивал голову к нам с мамой, перед тем как сделать заказ и говорил: «Аль, может, крапивного пива? Как в старые добрые». И было в этом что-то щемящее, грустное даже. В такие моменты отец казался красивым, но потом он вытирал нос рукой или чесал затылок и снова становился чужеродным, слишком естественным, вальяжным, как какое-то желе. Мама качала головой и улыбалась. Улыбка у нее была очень красивая. Потом мы садились за стол все вместе, и он рассказывал что-то скучное о своей работе, о том, что идет на повышение, показывал разные светящиеся железяки, включал мне на них игры, и я играл. Там были такие огурцы, которыми надо было бить по мартышкам, просто с помощью пальцев, а ведь дома я в основном разгадывал кроссворды или вышивал вместе с мамой. Она называла прогресс плебейскими забавами и говорила мне, что человека делает человеком только умение спокойно любить природу. Пока я играл, они начали говорить о непонятных мне вещах, переходить на повышенные тона, ругаться. Отец кричал на нее, скорее всего из-за моей школы, они говорили много умных слов, вроде «перспективы» или «профориентация», она поджимала губы, молчала, иногда соглашалась с ним, а это меня больше всего злило! Он не мог оказываться правым, он не выглядел как кто-то, кто мог бы переубедить мою мать. Но он был прав. В конце концов, он тянулся к ее щеке, оставлял там влажный след, а она терпела и доставала из кармана кошелек. Он протягивал ей кучку доброталонов.