«Бом-тирлим-лим-бом-бом, бом-тирлим-лим-бом-бом», — над площадью вдруг раскатился мелодичный перезвон курантов. Четыре часа пополудни. Павла изумило это: они не провели на странном митинге и часа, а прожили здесь целую жизнь. И следующая мысль явилась — не умнее и не оригинальней первой: «Они всё ещё работают. Сколько ещё будет продолжаться этот звон после того, как от Босфорского гриппа умрёт последний человек в Москве». «Бом-бом-бом-бом», — протяжно и громогласно провозгласили точное время старинные часы. И пассажир лимузина, словно только и ждал этого колокольного знака, неожиданно превратился из вялой размазни — в монумент. Он вскинул вверх руки резким, резаным, движением. И крикнул страшно: «Воля! Жизнь!»
«Воля! Жизнь!» — визгливо прокричала некрасивая женщина средних лет — настоящий «синий чулок» в огромных выпуклых очках — слева от Павла.
«Воля! Жизнь!» — рявкнул громила, чьё ухо пострадало от пули, выпушенной из пистолета Серго.
«Воля! Жизнь!» — с театральным пафосом продекламировал мужчина, с которого, казалось, была заживо содрана кожа — так густо выступали на его лице и шее кровавые «варикозные» прожилки.
«Воля Жизнь!» — в едином порыве выдохнула площадь.
Вслед за руками Вьюна, — а Павел теперь разделял уверенность Третьякова: пассажир лимузина — Вьюн, и никто другой, — вверх рванулись руки десятков тысяч человек. На одно мгновение манифестанты наполнились неистовой силой, яростью и надеждой. Каждый возлюбил каждого. Каждый поверил в каждого. Больные — в то, что сумеют выздороветь, и всё у них будет, как было когда-то. Здоровые — в то, что смерть не так уж страшна, если нет нужды умирать в одиночестве и грязи.
- Он уезжает! Машина — уезжает! Я не вижу его за руками! — Третьяков, будто отвешивая себе самому пощёчины, смахивал со щёк злые слёзы отчаяния. Павел на миг впал в смятение, услышав его крикливую жалобу. Он как будто слегка осоловел, самую малость растворился в толпе; утратил способность понимать человеческий язык. Управдом чуть не поддался магии. Его чуть не охватила всеобщая блажь. Чуть не накрыла с головой гнилая любовь, — зараза, какою наполнило площадь приветствие Вьюна. Павел почти минуту смотрел на Третьякова, как на клоуна — холодно, неприязненно, — будто отказывая тому в здравом смысле. Наконец, опомнился. Неуклюже положил руку на плечо «арийца».
- Ты не прорвёшься туда, — выговорил коряво, словно заново привыкая к собственному голосу. — Надо уходить. Доделаешь дело в следующий раз.
- Нет! — Третьяков рванулся к Павлу так, что тот, в страхе, отпрянул. — Следующего раза не будет! Ты что, не понимаешь? Это уже не болезнь — война! А вокруг нас не несчастные люди — солдаты. С солдатами не проводят задушевных встреч. С ними не говорят «за жизнь». Солдатам отдают приказы. Чума… она не станет больше маскироваться, прятаться… Она начнёт убивать под своим именем — и это имя будут славить её солдаты на каждом углу!
- Ты не прорвёшься. — Горячность Третьякова как будто обдала Павла кипятком; в клубах этого пара сгинули остатки морока. Но управдом повторил сказанное ранее. Теперь уже не дежурной фразой — по-другому; с тоской и отчётливым пониманием: Третьяков — прав.
- Чёрт! Чёрт! Будьте вы все прокляты, — кричал Третьяков. Он колотил кулаками в спины незнакомых людей, ненавидя их. Прожигал гневным взглядом чумоборцев. Плюнул в небо — анекдотично, будто желая достать своей злобой до бога, — а потому — жалобно и страшно.
- Подними меня! — посреди плаксивого безумия «арийца» голос Таси прозвучал неожиданно, звонко и чётко.
- Что? — Павел и Третьяков обернулись на него одновременно.
- Ты, — Тася, по-прежнему прижимая правую ладонь к порезанной щеке, коснулась кончиками пальцев левой рукава управдома. — Ты сможешь поднять меня? Усадить к себе на плечи? Я не слишком тяжёлая для тебя?
- Зачем тебе… — после секундной паузы, начал было пустобрехствовать Павел, но Тася перебила:
- Скажи — сможешь, или нет?
- Да, — управдом пожал плечами.
- Подсади, — скомандовала девушка богомолу. Тому самому богомолу, которого опасался даже Третьяков. Но Авран-мучитель выполнил просьбу Таси безотлагательно и без единого возраженья.
А Павел едва ощутил на своих плечах вес человеческого тела. Тася казалась невесомой. Она — нервно, цепко, — вглядывалась куда-то вдаль, возвысившись над толпой. И вдруг — таким же резким движением, каким Вьюн приветствовал подданных, — выбросила руку вперёд. Её ладонь была в крови. По щеке тоже сочилась кровь: порез — теперь, когда он сделался виден, — оказался куда глубже, чем ожидал Павел. Он испугался за Тасю. Но та — бледная и решительная — не жаловалась и не лишалась чувств. Она протягивала раскрытую, алую от крови, ладонь к Вьюну. Она звала его.
И Вьюн — услышал зов. Его автомобиль — остановился.
Он опустил руки — и тут же опустились десятки тысяч других рук.
Он дёрнулся, неловко повёл плечами, как если бы хотел обернуться, но не знал, как это лучше сделать. А потом — справился с задачей: сторожко нацелился носом на Стасю — будто был охотничьим псом, учуявшим зайца на охоте. Возникало полное впечатление того, что он обернулся на запах. Обоняние и что-то ещё — какой-то внутренний голод — заставили его обернуться, помимо воли, в нарушение приказа, отданного разумом.
Вьюн сделал ещё одно неловкое движение — словно собирался сойти с лимузина на брусчатку площади. К нему подскочил один из телохранителей. Принялся настойчиво и эмоционально в чём-то убеждать. Возможно, отговаривал выходить из машины. Вьюн неохотно кивнул. Лимузин тронулся с места. Но, не проехав и пары метров, снова остановился. На сей раз — резко: пассажир, остававшийся всё время на ногах, даже покачнулся и схватился рукой за хромированную стойку перед собой, только так избежав падения. Вокруг машины творилось что-то странное. Суетились телохранители. Сам Вьюн как будто разрывался между двумя желаниями: продолжать свой путь в качестве пассажира кабриолета и отправиться гулять по Васильевскому спуску.
- Иди к нему, — шепнула вдруг Стася Павлу. Тебя пропустят. Иди скорее — пока я сильная.
Это прозвучало нелепо. Но Павел, услышав Стасин шепот, на этот раз не мешкал. Он, стараясь не кривить плечи, чтобы не стряхнуть девушку, бесстрашно ступил в толпу. И та разошлась перед ним, как море — перед Моисеем.
- Умница! Ай да умница, — разобрал управдом позади себя бормотание Третьякова. Тот крался по пятам. Прятался за спиной Павла, как за щитом. И управдом понимал: это не от трусости — от отчаяния, от безнадёжности любого иного пути; толпа слушается только Тасю, и никого больше.
Павел медленно шагал к лимузину Вьюна. Чумоборцы и Серго тянулись за ним тонкой цепочкой. Манифестанты не прятали глаз. Они взирали на процессию хмуро, равнодушно, иногда — со злобой. Но эти взгляды — один за одним — обращались в осеннюю морось, рассыпались песком. Неуловимо и таинственно — из виду и с дороги — исчезали любые помехи. Управдом двигался, как будто в вакууме, в абсолютной пустоте: не спотыкался ни о чьи ноги, не задевал никого плечом. Он прошёл пятьдесят метров, сто, ещё больше…. Теперь лимузин Вьюна сделался отчётливо виден. Сам пассажир тоже стал для Павла узнаваем: он сумел разглядеть даже его легендарные усы. Ещё сотня шагов: Павел разобрал выражение лица Вьюна. Тот был жалок. Тот был напуган. Тот близоруко щурился, уставившись на Тасю.
Телохранители политика, устав, вероятно, уговаривать того покинуть площадь, вдруг приняли какое-то решение: рассредоточились все — с одной стороны лимузина; как раз с той, откуда приближался Павел. «Они меня не пропустят, — подумал управдом. — Они просто вырубят меня. И Третьяков — не поможет: он едва держится на ногах». Павел попробовал дать экспресс-отчёт себе самому: готов ли он к драке, хотя бы на уровне выяснения отношений между старшеклассниками в школьном туалете. Но закончить самоанализ — не вышло. Удар, которого он ждал, обрушился на него внезапно; враг, которого он видел, атаковал незримо. Полем боя стала не площадь — голова управдома.