Управдом опешил; машинально принял подарок. Тут же разозлился на себя: стоило отвергнуть этот ядовитый дар — может, даже швырнуть его дарителю в лицо. Но было поздно — фальшивый стремительно покинул конференц-зал, и Павел был уверен: они не увидятся больше. И ещё понял: он легко отделался. Наверняка на его счёт, и на счёт Таньки, а может, и на счёт Таси в штабе велись дискуссии. Похоронить их? Объявить сумасшедшими и упрятать в «спецучреждения»? А может, отдать их на растерзание каким-нибудь экспериментаторам — чтоб покопались в мозгах и внутренностях? В результате, их решили оставить в покое. Так что фальшивый был прав: повод для радости — был. После смерти Еленки. После того, как исчезли в клокотавшей гневной толпе отважный Третьяков, нелепый гений Арналдо де Вилланова, Авран-мучитель, научившийся не сгибаться под страшным грузом чужих скорби и памяти. После того, как управдом потерял всё и забрёл в тупик, ему ещё оставалось, что терять, и куда идти. Павел ненавидел себя за смирение. Ненавидел за долготерпение. Но он, удерживая подаренную книгу под мышкой, принялся собираться в путь. «Первым делом — разбудить Тасю, — думал он. Вторым — попрощаться с Серго. Попрощаться по-человечески — с неплохим человеком. И не забыть об этом высоколобом — об ассистенте Струве. Он же души не чаял в профессоре — теперь-то я это вижу. Скажу ему, что горд… да, горд знакомством со Струве. Только бы не назвать профессора этим средневековым испанским именем… именем алхимика… Только бы не перепутать».
Над головой кружили вороны. Великое множество чёрных горластых птиц. Павел уже считал их старыми знакомцами. Не добрыми знакомцами, нет, — но и не злыми. Они не причиняли ему вреда. Они даже не предвещали беды. Беда приходила сама — и вороны здесь были не при чём. Ещё одна примета времени: снег. Теперь он шёл часто, — тяжёлыми хлопьями, заслоняя серый свет осеннего дня, — но всё ещё таял. Под ногами чавкала грязь. Иногда — бессовестная, неприкрытая. Иногда — замаскированная тусклыми красками пожухлой травы и палой, золотой и багряной, листвы.
«Менеджер-пастор» — комитетчик в дорогом костюме, с повадками дорогого, породистого жеребца, — не обманул: все окрестности Филёвского Парка, — а не только родной жилой микрорайон Павла — выглядели пристойно. Здесь не ощущалось ужаса. На улицах иногда встречались люди, чеканившие шаг уверенно, делово, будто шли на службу, или за покупками, как в мирные дни. Отчаяние не ощущалось — а может, просто приелось — и людям, и Павлу. От отчаяния устаёшь — так же предсказуемо и неумолимо, как от череды радостей.
Павла, Татьянку и Тасю прокатили до двора девятиэтажки с ветерком — и даже не на броне: в обычном представительском чёрном авто, с мягкими кожаными креслами, неработавшим маленьким телевизором и журнальным столиком, на котором пылились газеты полуторамесячной давности. Управдому забавно было читать рекламные объявления, испещрявшие каждую страницу. Предлагали свои услуги экстрасенсы и колдуны, телефонные компании расхваливали новые тарифы, сетевые гастрономы обещали сказочные скидки на красную икру и гречневую крупу. То, что раздражало до эпидемии, теперь казалось таким желанным, уютным и живым.
Кутузовский проспект, по которому промчался автомобиль, — молчаливый водитель за рулём гнал, как на пожар, — был практически полностью очищен от металлического лома и разнообразного хлама. Ни брошенных машин, ни следов бунтарства, вроде баррикад из мебели и покрышек. Похоже, трассу подготовили для переброски какой-то спецтехники. Подготовили на совесть.
Водитель не спрашивал адреса. Не задавал и других таксистских вопросов: где свернуть, как срезать путь дворами. Он походил на двуногий и двурукий автомат — даже лицо — невзрачное до такой степени, что Павел забыл его, как только потерял из виду. Впрочем, у управдома не было причин разглядывать водителя. Тот хорошо знал своё дело: довёз пассажиров по верному адресу — быстро, без тряски, нигде ни разу не заплутав. Распахнул дверь перед Танькой, выскочившей на волю первой, подождал, пока следом выберутся из машины Павел и Тася. Кивнул — коротко, равнодушно — не то прощаясь, как вышколенный слуга, не то дозволяя идти своей дорогой, как полицейский офицер. Сел за руль, так и не проронив ни слова, — и тронул авто с места.
Павел огляделся. В горле встал ком. Только теперь он отчётливо осознал: он разучился видеть обыденное. Разучился воспринимать его всеми органами чувств. Разучился усматривать в заурядном и обыденном — хоть какой-то смысл. Ему казалось: у него ломка, как если бы он только что пробудился от долгого и красочного наркотического сна — невероятного, страшного сна, который, всё же, стоил целой сотни реальных жизней — наподобие той, что он проживал прежде. Он видел знакомое до боли: двор с грибком детской площадки, скамью, на какой любили перемывать кости молодым жильцам любопытные старушки; даже подвальную дверь — ту самую подвальную дверь, за которой всё началось. Дверь была приоткрыта, — и в Павле всколыхнулось, всполошилось управдомское: «опять хулиганят». И он изумился этому: этой хозяйственной нотке. Откуда она? После всего? После чудес и катастроф? Да неужто — она жива? И вся жизнь — в этом городе, в этом дворе — жива? Не иллюзия, не сон, не придумка. Разве так бывает? «А разве нет? — спросил сам себя Павел. — Разве не это — норма? Разве не естественней для человека ужасаться царапине на ладони, а не пожару или войне? Вот стоит моя машина: да, это она, моя «девятка». На том самом месте, где я её оставил. Передняя фара — разбита, на двери и капоте — крупные вмятины. А сколько царапин на полировке — и не счесть! Месяц назад я бы схватился за голову: ремонта — на две пенсии, минимум. А теперь вижу — это же дворец на колёсах, в идеальном состоянии. Кто не верит — пускай погуляет по Садовому кольцу, посмотрит, что сталось с авто, брошенными там. С этими символами жизненного успеха, свидетельством, что ты состоялся как личность». Павел усмехнулся, хотя ему вовсе не было смешно. Он уже привык к сильному и огромному: несокрушимым людям, коварным архангелам, к великой цели и великой скорби. И теперь двор казался ему чем-то микроскопическим, — не дурным или дешёвым, — но ничтожно малым: чем-то таким, что возможно рассмотреть, только «сломав» от напряжения глаза. Получалось ли у него? Он полагал — получалось. Он понимал, как это важно: чтобы получилось.
Двор — почти не изменился. Как будто оставался защищённой от невзгод гаванью. В воздухе пахло гарью, но не той, жуткой, которая кружится траурными снежинками на ветру, когда сжигают трупы. Самой обыкновенной — как будто грибники развели костёр неподалёку, чтобы согреться и потравить байки. Павел бы не удивился, если бы собачница, с ротвейлером, из второго подъезда как раз сейчас выкатилась во двор ради вечернего моциона. Но у судьбы чувство юмора оказалось ещё тоньше. Дверь второго подъезда не шелохнулась, зато из двери первого торжественно и неторопливо, как на параде, выбралась Тамара Валерьевна Жбанова. Неугомонная, разлюбезная, «молодая пенсионерка» — Жбанка.
На Павла вдруг напал смех. Этакий двухлоговый дракон: сплав истерики и искреннего веселья. Он вспомнил, как убегал от Жбанки, прикрывая своим тщедушным телом «арийца», упакованного в смирительную рубашку. Как же давно это было!
Тогда Жбанка разглядела Павла издалека: она всегда оставалась глазастой бестией. Годы не умучивали её. Да и Босфорский грипп, похоже, не умучал. Она и на сей раз заметила управдома Глухова — и поспешила к нему, как тогда. А Павел и не думал бежать — он ждал встречи. Он решил: встречи со Жбанкой не избежать, как не избежать крутого поворота в судьбе. Так почему бы не сейчас?
- Паша, ты? Гос-с-споди! Живо-о-ой! Сла-а-ава Бо-о-огу! И Танюшка жива-а-а! — это Жбанка приблизилась на выстрел. На расстояние крика. И не замедлила исторгнуть из себя этот крик. И не замедлила произнести именно то, что произнесла бы на её месте любая нормальная старушка. И Павел чуть не расцеловал её вот за это: за обычность, предсказуемость, — за домашность. И ответом на это могло сделаться только одно: такая же предсказуемость, такая же обычность. Павел напомнил себе то, что, до сих пор, с трудом укладывалось в голове: «Мне здесь жить!» И проговорил:
- Тамара Валерьевна! Да вот, слава богу. А вы-то — живы-здоровы? Не тронуло вас? Не болели? Рад вас видеть в добром здравии — безмерно рад!