Выбрать главу

Алтынсес же затаила в душе обиду: «Эх, свекровь, свекровь, думаешь, для добра стараешься, а сама последней опоры лишаешь!»

Фариза тоже в последнее время в дом к сватье зачастила. Она, как Мастура, обиняком не ведет, говорит прямо: «Если тебе Сынтимер не подходит, выбирай другого. А по мне, так лучше и не надо, хоть и однорукий, а за четыре руки работящий, добрый, нравом спокойный, за тебя душу отдать готов. Только вот табак курит…» И тоже дочкиной души не понимает, все к повседневным заботам сводит. Ее винить трудно, тоже настрадалась. Сын, первенец, самый любимый, за два месяца до конца войны погиб на Карпатах, муж вернулся наполовину калека, никакая работа не по силам, даже почту разносить не смог, оставил, целыми днями, кашляя надсадно, возится во дворе. Ладно, хоть есть Нафиса. Она, как и Алтынсес, и зимой, и летом в работе, любое дело с руки — и сена накосить, и дров заготовить. Одна отрада, на нее только и смотрят отец с матерью. Младшему сыну еще двенадцать и ростом мал, на послевоенных хлебах не шибко растет.

Как и говорила когда-то Мастура, Гайнислам сильно изменился: утихомирился, покладистым стал. И не только потому, что легкими маялся — весь нрав другой, ничего от ревнивого Гайнислама не осталось. Раньше говорили: «Это какой Гайнислам? Их в Куштиряке трое». — «А тот, ревнивый». Теперь же со всеми мягок, с женой на каждом шагу советуется: «А что, мать, если вот это так сделаем, а вот это — так?», а заспорит жена, он уже согласен: «Ладно, Фариза, я и сам так думал».

Оттого ли, что и сам страдал, оттого ли, что в войну всякого пережил, под старость Гайнислам к людям, к чужой беде понятлив стал. И дочку лучше, чем жена и сватья, понимал. По-своему заботился, входил в ее печали. «Хайбулла смалу смышленый был. На отца похож, смелый, решительный. Этот все одолеет и домой вернется. Такие люди не пропадают», — ободрял он дочь. По присказке «тебе, сын, говорю, а ты, сноха, слушай» слова эти, кажется, больше были предназначены Фаризе. И жена к этому же склоняться начинала. Зайдет среди женщин разговор о Хайбулле, у нее мужнины слова наготове, еще и от себя подбавит: «От Фаризы родилась дочка, от Фаризы! Весь род у нас такой: коли полюбила, так уж навек. Вот и ждет. Что она, в девках засиделась, чтобы мужа искать? И зять Хайбулла каждый раз в белой рубашке снится, и все время смеется! Вернется, непременно вернется!»

Но Фариза — она Фариза и есть. Посидит вечерок со сватьей, опустошат самовар, и она уже ее песню поет. Сначала точит мужа, а потом при случае и за дочку берется.

Она-то хоть «при случае», а свекровь все время рядом, настойчива, одно твердит: «Эх, дочка, дочка, день и ночь до изнеможения работала, никакие лишения тебя не обошли. Не тот изведал, кто жил, тот изведал, кто пережил. Так что пора тебе лишениям своим закрыть счет».

Пусть так, пусть поверит Алтынсес, что не вернется Хайбулла, и уйдет из этого дома. А если тогда-то и начнутся настоящие лишения? Полюбит ли кого-нибудь, сможет ли? Пусть заведет она семью, пусть. Но ведь Хайбулла-то все равно вернется. Он вернется, а у нее — семья! Нет! Уж если столько мучилась — будет терпеть и дальше. Вернется муж и закроет счет. А она при свекрови будет, там, где ее оставил Хайбулла.

В этом году ей исполнится двадцать один год.

И свекровь, и мать говорят: тебе свою семью строить надо. Семейная жизнь… Алтынсес и узнать не успела, что это такое. Словно и не замуж вышла, а от родной матери к матери-свекрови перешла. Семейная жизнь, да безмужняя. И материнское счастье улыбнулось скупо, как низкое зимнее солнце, и закатилось. Порой она свое тело ку-раем-сухостоем ощущает — все соки в тоску, на ветер ушли, уже не женщина. Полый курай на ветру. Спит, бодрствует — гудит в ней, как в курае, тонко гудит, горько. Опадет, затихнет этот гул, но только случись какая самая маленькая беда — снова ползет, ползет, поднимается, расширяется, так гудит, что кажется: и его, это гудение, как свекровино мычанье, уже другим слышно.

Вот это гудение и согнало сегодня Алтынсес с телеги, и она со сломанной косой пошла сюда, на Змеиное лежбище. Шелест одинокой березы, тайной наперсницы, заглушил его, а потом он совсем стих.

6

…Так, оцепенев, долго стояла Алтынсес. Потом открыла глаза, нежно погладила ствол, мягко отвела молодые побеги. «Малика. Хайбулла» — два имени были глубоко вырезаны на стволе. Тамга любви. Пропал Хайбулла. Мета осталась.

Четыре года ни весточки от Хайбуллы. Есть ли он на этом свете? Жив ли хоть? Или четыре года уже… Даже это неведомо. Ждет Алтынсес. А когда совсем уже невмоготу, приходит к этой березе. Рядышком два имени, тесно друг к другу прижались, нет между ними четырех лет. Только чуть заплыли буквы. Потому что живет береза. Тело, говорят, заплывчиво, а память забывчива. Алтынсес же и телом, и памятью помнит Хайбуллу.

Она подняла голову и огляделась. Все было так же, как в прошлом году, и в позапрошлом, и четыре года назад, когда приходила сюда с Хайбуллой. Как в ту далекую пору, когда Алтынсес была не Алтынсес, а Маликой, как в тот вечер, когда Хайбулла впервые погладил ее по волосам.

Солнце зашло за отроги и печальный багрянец покрыл всю землю. Внизу, у подножия скалы, билась вода. Все так же. Для бескрайнего мира четыре года — один вздох. И для нее тоже. И она прожила, как один вздох. Только вздох тяжелый, много в него вместилось горя и страданий.

Все как тогда. И береза такая же, только одна ветка высохла. И даже, усмехнулась она, косу сломала так же, как четыре года назад. А косу эту в первый раз отбил для нее Хайбулла. Такой уже не найдешь.

По в район все равно пойти надо, теперь и повод есть — коса. Там она пойдет к учительнице Алмабике, поговорит с ней, уж в этот раз подробно расспросит о том директоре. Может, и с ним самим удастся поговорить.

С тех пор как познакомились весной на базаре, она с Алмабикой больше не встречалась. Начался сев, потом прополка, а там уже и сенокос. Раза два только послала через Кадрию немного картошки, масла, корота, получала от нее приветы. Но повидаться, поговорить никак не удавалось. Алтынсес казалось, что именно у этой женщины с таким приветливым именем и таким же приветливым, как яблоко, лицом, и к тому же учительницы, есть какие-то слова, которые по-особому утешат ее, и она знает что-то такое, какую-то правду, которая укрепит ее надежду.

…Утром свекровь помогла собраться в дорогу. Зная, что невестка зайдет к Алмабике, с вечера сварила и вывесила отжиматься свежий творог, из последней чашки заветной белой муки приготовила баурсак, положила в кружку масла, завернула в старый платок два десятка яиц, твердые, словно осколки камня, куски корота, два листа сухой пастилы, — смородиновой и рябиновой — все это уложила и увязала в скатерть.

Алтынсес без всяких происшествий еще до полудня пришла в райцентр. Впрочем, одно маленькое происшествие было.

Выйдя из аула, она, чтобы сократить хоть немного путь, пошла через кусты, по тропкам, вытоптанным бродившей здесь скотиной. День тихий, светлый. Пахнут цветы, с куста на куст, трепеща крылышками, перелетают мелкие птицы, от ног то ящерица юркнет, то, распустив огненные крылья, отпрыгнет похожий на маленького дракона кузнечик, то важно отползет жук.

Быстро шагала Алтынсес. Вдруг услышала в кустах жалобный верезг, звякнуло железо, затрещали ветки. Она остановилась, прислушалась. Снова лязг, и снова треск ветвей. Подавив страх, она развела кусты рукой, заглянула, и сердце зашлось. Под молодой ольхой, весь в крови, бился в капкане заяц. Дернет перебитую зубьями лапку, проверещит жалобно и замолкнет. Кто-то занялся таким вот промыслом в скудное время, кому-то пропитание этот заяц. Но Алтынсес об этом не думала. Чуть не плача от жалости, она осторожно подошла к зайцу. Тот заметался, задергался отчаянно, звеня цепью, потащил капкан в сторону. Алтынсес подняла с земли сук и, приговаривая: «Постой, постой, дурачок… спасу тебя, выпущу, пока никого нет… Ну, не дергайся, ладно?» начала разжимать челюсти капкана. Пальцы, рукава выпачкала в крови. Заяц то ли от ужаса, то ли поняв, что человек хочет помочь ему, совсем затих. Даже когда она освободила ему лапку, какое-то время сидел неподвижно. Потом, прихрамывая, наискось, запрыгал в кусты, ветки качнулись, и он исчез.