Выбрать главу

Прежде чем предать это письмо огню, как все предыдущие, Тонио долго носил его с собой.

Оно его сильно позабавило и в то же время странным образом заворожило, и по прочтении его ненависть к Карло вспыхнула с еще большей силой.

Перед его глазами отчетливо встал брат, вкушающий из чаши жизни под названием Венеция. Как явственно он представлял себе его перемещающимся из бального зала в зал Сената, на Ридотто, в объятия куртизанки.

Но все ласковые предостережения Катрины не возымели на Тонио никакого действия. Он ничего не изменил в своей жизни.

Он по-прежнему упорно посещал фехтовальный зал. А когда выпадала свободная минута, совершенствовал в тире свое искусство стрельбы из пистолета. Оставшись в комнате один, упражнялся с кинжалом так много, насколько это было возможно без регулярного вонзания его в мягкую человеческую плоть.

Но он знал, что не воинственность или храбрость заставляли его держаться так вызывающе с Джакомо Лизани или так совершенствовать свое мастерство владения различным оружием.

Просто он не мог более скрывать от кого бы то ни было, кем является на самом деле.

Все чаще и чаще по глазам встречных он понимал: им известно, что он – евнух. А взгляды молодых неаполитанцев говорили ему, что он завоевал их безусловное уважение.

Что касается сцены – его превращения в нового Каффарелли, как это великодушно сформулировала Катрина, – то он и хотел, и страшился этого так сильно, что порой приходил в отчаяние из-за полной путаницы в мыслях.

Он был уже отравлен овациями, гримом, роскошью красивых декораций и теми мгновениями, когда слышал свой голос, звенящий поверх других голосов, оплетающий своей непостижимой и мощной магией всех тех, кто хотел его услышать. И все же стоило ему подумать о великих театрах, как в душе рождался странно возбуждающий страх. «Два ребенка за два года!»

Иногда это всплывало в его сознании так четко и кололо так остро, что он даже останавливался. Два ребенка, и оба – здоровые сыновья!

У многих венецианских фамилий было только такое притязание на вечность.

И как он хотел, о, как он хотел, чтобы его мать и отец дали ему еще немного времени!

14

Был полдень. Тонио шел по Виа Толедо, окруженный толпой, и вдруг понял, что в этот день, первого мая, исполняется ровно три года с тех пор, как он приехал в Неаполь.

Это не укладывалось в голове. А потом ему стало казаться, что он провел здесь всю свою жизнь и никогда не знал никакого иного мира.

На секунду он остановился, хотя толпа мешала стоять, увлекая его за собой. Поднял голову и посмотрел в чистое голубое небо, почувствовав, как его окутывает бриз, такой же ласковый и теплый, как объятие.

Поблизости он заметил открытую таверну. Несколько столиков стояли прямо на булыжной мостовой, а основное помещение было скрыто парой старых, шишковатых смоковниц. Тонио отправился туда и заказал себе бутылку «Лагрима Кристи», неаполитанского белого вина, которое очень полюбил.

Листья смоковниц ложились на булыжник огромными тенями в форме человеческой ладони, а теплый воздух, зажатый между узких стен, казалось, находился в вечном движении.

Через минуту Тонио уже был пьян. Ему потребовалось для этого не больше половины бокала. В блаженном расслаблении он откинулся на спинку маленького, грубо сколоченного стула и стал наблюдать за потоком людей на улице. Никогда еще Неаполь не казался ему таким прекрасным. И, несмотря на все то, что ему так не нравилось – ужасающую нищету повсюду и бесконечную праздность знати, – он почувствовал себя частичкой этого города. Он наконец понял это – по-своему.

А может, дело было в том, что годовщины вообще всегда рождали у него праздничное настроение. В Венеции их было так много, и все они отмечались как праздники. Это не было просто способом отмерять отрезки времени; это стало образом жизни.

После всех мучений сегодняшнего утра посетившее его умиротворение было тихим утешением.

Несколько часов он провел у портного, чувствуя себя как в тюрьме. Он не мог не смотреть в зеркало. Снова и снова белошвейки говорили ему о том, что он опять вырос. Теперь он был уже шести футов ростом, и никто из видевших его не мог больше назвать его мальчиком.

Прозрачность и сияние кожи, пышность волос, невинность выражения лица – все это вместе, в сочетании с длинными конечностями, оповещало мир о том, кто он такой.

И теперь случались минуты, когда любые комплименты вызывали у него гнев и появлялось какое-то трудно уловимое воспоминание об одном старом человеке в мансарде, о человеке, осуждавшем мир, в котором все измеряется вкусом. Именно вкус делает модной такую фигуру, как у него; именно вкус заставляет женщин посылать ему подарки и признаваться в обожании, в то время как сам он все время видит в зеркале безобразную развалину вместо божественного творения. Это внушало ему настоящий ужас: наблюдать, как разрушается задуманное Господом творение. Иногда его интересовало, чувствуют ли то же самое смертельно больные люди, когда у них немеют конечности, когда из-за какой-нибудь хвори на головах у них выпадают волосы. Смертельно больные привлекали его, как и уроды, карлики и лилипуты, которых он видел иногда на маленьких сценах где-нибудь в городе; он не мог забыть увиденную однажды пару человеческих существ, соединенных между собой бедрами: они смеялись и пили вино, сидя на одном стуле. Эти создания завораживали и тревожили его; втайне он считал себя одним из них, уродом, скрывающим свое безобразие под великолепным костюмом из парчи и кружев.

Он купил все ткани, которые показал ему портной, и в придачу дюжину носовых платков, галстуков и перчаток, которые ему были совсем не нужны.

– Все лучшее, чтобы сделать тебя неприметным, дылда, – прошептал он своему отражению в зеркале.

И вот теперь, почувствовав первую сладостную эйфорию от вина, эту молниеносную реакцию алкоголя и летней жары, он улыбнулся.

– А знаешь, ты мог бы быть уродом, – сказал он себе. – Ты мог бы потерять голос, как Гвидо. Так что пусть все будет как будет.

И все же эта маленькая пытка в ателье портного напомнила Тонио о его недавних спорах с Гвидо и маэстро Кавалла – спорах, которые, видимо, не скоро должны были прекратиться. Гвидо был очень разочарован, когда Тонио отказался от главной женской партии в опере, которую ставили весной, снова заявив, что он никогда – никогда, никогда! – не появится на сцене в женском платье. Капельмейстер снова решил наказать Тонио, дав ему лишь маленькую роль. Но Тонио всем своим видом показывал, что нисколько не огорчен.

Если что и расстроило его в связи с этой весенней оперой, так это отсутствие на представлении его светловолосой художницы. Какое-то время ее не было видно и в капелле. Не оказалось ее и на последнем балу у графини. Вот что очень его печалило.

Что касается выступления в женском платье, то его учителя, похоже, не собирались оставить его в покое. Они не разделяли его убеждение, что он сможет исполнять лишь мужские партии. Много веков назад первые кастраты начали играть роли женщин, и хотя теперь повсюду за пределами Папских государств в опере выступали женщины, кастраты по-прежнему славились этими ролями. Поскольку все ведущие партии в опере писались для высоких голосов, каждому певцу следовало быть готовым к любой роли. Так, например, и женщины часто исполняли роли мужчин.

В конце концов маэстро Кавалла вызвал Тонио к себе.

– Ты знаешь так же прекрасно, как и я, – начал он, – что тебе необходимо приобрести этот опыт до того, как ты покинешь стены консерватории. А время твоего дебюта уже близко.

– Но это невозможно, – быстро ответил Тонио. – Я не готов…

– Успокойся, – перебил его маэстро. – Я могу судить о твоих успехах гораздо лучше, чем ты сам. И ты знаешь, что в этом я прав. Я также прав в том, что ты должен выступать за пределами консерватории, но ты отказываешься от этого. Каждую неделю тебе поступают приглашения в частные дома, но ты не принимаешь их. Тонио, неужели ты не понимаешь, что школа превратилась для тебя в убежище?