Но что-то происходило. Что-то менялось. Собака продолжала еще взлаивать, но ее уже волокли прочь, и неожиданно взрыв дружных аплодисментов заглушил улюлюканье, топот и смех.
На сцену вернулся Беттикино. И вскинул вверх руки, призывая к порядку.
Лицо его было искажено гневом. Покраснев до корней волос, он крикнул во весь голос:
— Тихо!
Его призыв был встречен одобрительным гулом, в котором потонули последние крики и брань.
— Пусть мальчик споет! — прокричал Беттикино.
В тот же миг весь первый ярус разразился громкими аплодисментами, выражая свое согласие. И вслед за аббатами, которые дружно уселись, достали партитуры и привели в порядок свечи, вся остальная публика начала занимать свои места.
Беттикино смотрел на это, грозно сверкая очами.
Зал полностью затих.
И тогда, перекинув плащ через плечо, Беттикино придал своему лицу более спокойное выражение и медленно повернулся в сторону Тонио. Самая невинная улыбка расцвела на лице певца. Он протянул руку к Тонио и поклонился ему.
Совершенно обомлев, Гвидо смотрел на Тонио, который стоял один-одинешенек под безжалостными лучами прожекторов, среди абсолютной тишины.
Беттикино сомкнул руки за спиной и принял позу человека, застывшего в ожидании.
Гвидо закрыл глаза. Выразительно кивнув, выставил вперед руки и услышал, как музыканты вокруг него зашуршали нотами. А потом дружно заиграли вступление к арии.
Тонио был спокоен, как и прежде. Остановив взгляд не на ком-то среди публики, а на стоявшей поодаль фигуре певца-мастера, он открыл рот и, как всегда, вовремя вступил.
«Медленней, медленней!» — мысленно заклинал Гвидо, а Тонио между тем перешел уже ко второй части, где начинались самые сложные пассажи, с движением назад и вперед, вверх и вниз, с медленным построением трелей, и он спел их легко и свободно, а потом, вернувшись к первой части, приступил к ее настоящему украшению.
Гвидо считал, что был готов к этому, но вдруг ему пришлось перестраиваться: Тонио выбрал ту самую трель на одной ноте, которую перед этим с таким совершенством спел Беттикино, и теперь исполнял ее с ритмическим рисунком арии Беттикино, а не своей собственной, хотя, вероятно, постороннему уху это изменение было незаметно. Звук, чистый, прозрачный, искрометный, становился все сильнее и сильнее, потому что, не прекращая трели, Тонио начал усиливать его, а потом ослаблять. Таким образом, он одновременно и притом совершенно блестяще исполнял оба коронных трюка Беттикино и делал это так, что, казалось, не будет конца этому звуку, устремленному в бесконечность. У Гвидо перехватило дыхание, и он почувствовал, что волосы дыбом встали у него на затылке, когда он увидел, как Тонио, чуть запрокинув голову, без всякой остановки перешел к самому изумительному пассажу и стал подниматься вверх и вверх, пока не взял ту же самую ноту, что и раньше, но только октавой выше.
И медленно, очень медленно он начал раздувать звук, и тот стал пульсировать на выходе из его горла, на самом верхнем пределе, на который только способен человеческий голос. И в то же время звук этот оставался бархатистым и мягким, как невероятно красивый печальный вздох, длившийся и длившийся так долго, что это уже становилось просто невыносимым.
Если Тонио сейчас и сделал вздох, то никто этого не заметил, никто этого не услышал; все поняли лишь, что в той же самой замедленной манере он спустился вниз и более низким голосом, звучавшим теперь как чувственное, трепетное контральто, нежно-нежно пропел слова грусти и боли, а потом, еле заметно тряхнув головой, прекратил петь и застыл.
Гвидо склонил голову. Доски под его ногами сотрясались от оглушительного рева, раздавшегося изо всех уголков зала. Никакие прежние вопли неистовствовавшей толпы не могли сравниться по силе звука с тем громом, в каком выражалось теперь общее восхищение двух тысяч женщин и мужчин, собравшихся в этом зале. И все же Гвидо еще ждал, ждал, пока не услышал, как с разных мест партера раздались наконец те голоса, которые он обязательно должен был услышать, — голоса самих аббатов, их крики: «Браво, Тонио! Браво, Тонио!» А потом, когда он уже сказал себе, что это такая прекрасная победа, что стоит ли, право, думать о себе, — и второй крик, тут же подхваченный всем залом: «Браво, Гвидо Маффео!»
Один, два, сотню раз услышал он эти восклицания, сливающиеся друг с другом. А потом, уже собираясь встать, чтобы поклониться публике, поднял глаза на Тонио и увидел, что тот по-прежнему стоит неподвижно и вообще не глядит в зал, за пределы раскрашенного мира декораций. Он молча смотрел на Беттикино.