Гвидо заиграл вступление; его волнение было заметно по тому, как запрыгали по клавишам его коротковатые пальцы. И тут вступил Тонио, вовремя взяв первую ноту.
Но его голос звучал так мощно, неестественно для него и совершенно неуправляемо, что лишь чрезвычайным усилием воли он заставил себя продолжать движение вверх и вниз по пассажам, которые учитель вписал в текст композитора, украсив и орнаментировав его.
Наконец ему стало казаться, что с голосом все в порядке; он чувствовал, что уже вполне справляется с ним, и, когда закончил, испытал странное ощущение: ему показалось, что его унесло куда-то далеко-далеко и прошло очень много времени.
Тут он понял, что Гвидо смотрит куда-то мимо его. Это маэстро Кавалла вошел в открытую дверь, и теперь они с Гвидо смотрели друг на друга.
— Спой это еще раз для меня, — попросил капельмейстер.
Тонио слегка пожал плечами. Он все еще не мог взглянуть прямо в глаза этому человеку. Опустив глаза, он, медленно подняв правую руку, потрогал ткань своей черной туники, будто поправляя ее простой воротник. Ему почудилось, что воротник душит его, словно напоминая, что он стал теперь тем, кем никогда не был; и сразу вспомнились все те резкие обвинения, которые обрушил на него этот человек.
Казалось, это было давным-давно, и все, что было тогда сказано, оказалось теперь неважным.
Он смотрел на большие руки маэстро, его пальцы, поросшие черными волосами. Потом перевел взгляд на широкий черный кожаный ремень, опоясывавший его рясу. И без всякого усилия мог разглядеть под ней никоим образом не искалеченную анатомию мужчины. Медленно подняв глаза, он увидел, что лицо и горло маэстро покрыты синеватой щетиной.
Но наткнувшись наконец на взгляд маэстро Кавалла, Тонио удивился.
Капельмейстер смотрел на него мягко, с благоговейным страхом и ожиданием. И с тем же выражением смотрел на Тонио Гвидо. Оба не отрывали от него глаз и ждали.
Тонио сделал глубокий вздох и запел. На этот раз он отлично слышал свой голос.
Он позволял звукам подниматься вверх, мысленно следуя за ними без малейшей попытки их модулировать. Потом настал черед более простых и чувственных частей кантаты. Его голос обрел полет. И в какой-то не поддающийся определению миг во всей своей чистоте к нему вернулась радость.
Если бы сейчас у него были слезы, он мог бы заплакать и ему было бы все равно, что он не один, что это увидят.
Его голос снова принадлежал ему.
Он закончил петь и посмотрел в окно на солнечный свет, пробивающийся сквозь листву. И тут же почувствовал, как страшная усталость навалилась на него. День был теплым. Издалека доносилась какофония разных инструментов, на которых играли дети.
Рядом возникла тень. Почти неохотно повернувшись, Тонио глянул в лицо Гвидо.
Но учитель обхватил его обеими руками, и Тонио медленно, нерешительно, откликнулся на это объятие.
Вдруг ему вспомнился какой-то другой момент, когда он так же держал кого-то в объятиях и испытывал то же самое сладкое, жестокое и тайное чувство. Но что бы то ни было — когда бы то ни было, — это ушло.
Маэстро Кавалла шагнул к нему.
— Твой голос восхитителен.
Часть четвертая
1
Уже в свой первый день в консерватории, распаковывая дорожный сундук, заполняя красно-золотой комод немногочисленными любимыми костюмами и расставляя на полках книги (и понимая, что родня действительно прислала все, что ему принадлежало), Тонио знал, что превращение, произошедшее с ним на Везувии, должно будет еще выдержать настоящую проверку.
Это была одна из причин, по которой он отказался покинуть свою маленькую комнатку, хотя маэстро Кавалла не замедлил предложить ему на выбор любые свободные апартаменты на первом этаже. Но он хотел остаться здесь, чтобы видеть из окна Везувий. Лежать по ночам в постели и смотреть на огонь, извергаемый горой в освещенное луной небо. Для Тонио было важно всегда помнить об открытии, сделанном на горе: каково это — быть абсолютно одиноким.
Потому что когда будущее начало выявлять перед ним истинный смысл его новой жизни, ему нужно было не отступать от принятых решений. Он знал, что еще будут моменты нестерпимой боли. И не мог избавиться от предчувствия, что, каким бы решительным ни казался он сейчас сам себе и какой бы ужасной ни была боль последнего месяца, худшее еще впереди.
И он не ошибся.
Боль не замедлила появиться, хотя пока уколы ее были секундными.
Он испытал их среди послеполуденной теплыни, когда начал доставать из сундуков расшитые бархатные камзолы. Их он надевал когда-то в Венеции на званые вечера и балы. А потом взял в руки отороченную мехом накидку и вспомнил, что закутывался в нее в продуваемом сквозняком партере театра, откуда напряженно всматривался в лицо Каффарелли.