Выбрать главу

Кетеван по-матерински положила свою руку на его голову, затем правой же рукой провела по щеке, подняла за подбородок опущенное лицо, заглянула в глаза. Взор царицы проник в самую глубину сердца юного хана.

— Глаза у тебя грузинские и душа, значит, грузинская, ибо глаза — зеркало души. Будь верным сыном отчизны твоей, сын мой! Оторвавшийся от родины человек нигде и никогда не будет знать настоящего человеческого счастья. Дочери же моей скажи, пусть передаст Теймуразу, чтобы он не оставлял нас здесь: всех троих пусть перенесет в Алаверди, тайком, с помощью отца твоего и дяди. Пусть и меня похоронит рядом с внуками и их матерью. Пусть положит царевичей между мной и матерью их… А теперь ступай, наслаждайся жизнью и молодостью своей в этом сложном, но прекрасном мире…

Кетеван перекрестила юношу. По лицу его стекали слезы. Ему хотелось зарыдать в голос, но он сдержался и снова приник губами к руке старой женщины, в которой вдруг, сам рано осиротевший, увидел мать. Кетеван как родного сына прижала юношу к иссохшей груди. И его вдруг захлестнула неудержимая жажда неизведанной в детстве материнской ласки.

Оросив слезами и покрыв поцелуями эти многострадальные материнские руки, Мураз-хан, как безумный, выбежал из кельи, сумрачной даже при дневном свете.

* * *

Имам-Кули-хан с подобающими почестями встречал шаха Аббаса.

Весь Шираз высыпал на улицы. Караван-сарай и базар опустели — и купцы, и горожане с нетерпением ждали прибытия великого шаха, уподобленного всевышнему аллаху.

Верхом на белом коне въехал в Шираз краснобородый старец. Глаза его сохраняли юношеский блеск, и в седле он держался по-прежнему ловко, спина, однако, была согнута дугой, как у горбуна, — годы сломили даже всемогущего повелителя Вселенной, как он величался на земле своей. Справа от него ехал на вороном коне Имам-Кули-хан, повадкой и статью явно затмевавший шаха. Те подданные, которые видели впервые их обоих, за шаха принимали рослого, не старого еще бегларбега.

Праздной и любопытной толпе не было дела до дум, тайных замыслов и намерений шаха, они встречали его появление, распластавшись по земле, величали его земным аллахом и готовы были отдать за него жизнь, хотя жизнь каждого из них ровным счетом ничего не значила для Аббаса. Но преданные ему и аллаху подданные благоговейно преклонялись перед ним.

Шах спешился, как только въехал в ворота дворцового сада, расправил колени, затекшие от долгой езды, бодрым, быстрым шагом прошел по аллее и резво поднялся по лестнице, ведущей на просторный балкон. Скользнув взглядом по роскошно накрытому столу, сначала пожелал посетить баню и лишь потом приняться за еду.

После бани, утолив голод, Аббас повернулся к Имам-Кули-хану и спросил о царице Кетеван.

Услышав о смерти обоих царевичей, с сожалением покачал головой, хотя в этом сожалении было больше притворства, чем человеческой скорби:

— Сами виноваты, сами… Больше никто не виноват. И этот мой воспитанник Теймураз — такой же строптивец, как эти мальчики, похожие на своего отца. Я звал его к себе, а он в тысяча шестьсот двадцатом году, то есть в год вразумления своих сыновей, к султану отправился и получил от него в дар Гонио, а от меня — заботу о вразумлении его отпрысков… Упрямцами они были воспитаны, от упрямства своего и погибли. Не пожелали жить скопцами, как будто это позор. Хорошего евнуха я предпочитаю хорошему хану, больше ценю его верность и преданность… — заключил повелитель, искоса поглядев на хозяина дома.

Смысл его многозначительных взглядов и намеков ни от кого из присутствующих не укрылся. И все-таки хозяин с деланной покорностью учтиво улыбнулся своему повелителю.

— Твоими устами аллах вещает истину.

— А что делает эта женщина? — как бы между прочим спросил шах, которому улыбка хозяина не пришлась по вкусу — улыбка, молнией сверкнувшая на лице озлобившегося грузина, всегда напоминала ему блеск вражеского клинка.

— Затворилась в келье, как шайтан; я полагаю, она уже не в своем уме, — тотчас ответил хозяин, который хорошо знал цену вовремя обдуманного и метко сказанного слова.

— Рассудок у нее мог отнять аллах, для того чтобы подарить кое-кому из моих ханов, — не замедлил с ответом шах, глядя на собеседника прищуренным, пронизывающим насквозь взглядом, — а то у некоторых из них ум с годами начал постепенно слабеть.

Имам-Кули-хан ничего не ответил, но когда шах снова принялся за еду, яростно вонзил зубы в огромный кусок жареного ягненка, выразив этим всю меру еле сдерживаемой злобы. Шах прекрасно это понял, но промолчал. Аббас хорошо знал границы слова, хотя с некоторых пор у него появилась привычка с подданными разговаривать не намеками и недомолвками, а резать сплеча, говорить прямо. Однако кое-кому он и сейчас остерегался до срока открывать свои замыслы. Именно непроницаемостью и таинственностью страшен был его взгляд, его прячущаяся за коварной улыбкой злоба. Предусмотрительные подданные всегда старались проникнуть в его невысказанные мысли, стремясь заранее предвидеть причуды гнева или нежданных милостей.