Приятно похрустывал хворост в пламени костра, горящие поленья свирепо трещали, на угольях аппетитно, как бы первым голоском, шипел жир, стекающий с мяса; Георгий разогревал на огне кахетинский хлеб — шоти-пури. Слегка подрумяненное мясо ловко снимали с наспех выделанных шампуров и щедро наваливали на большие блюда. Принесли вино в кувшинах, разлили по чашам.
Все дружно принялись за еду. За обе щеки по-мужицки уплетал оленье мясо царевич. Он хорошо запомнил наказ прадеда, который передала ему бабушка, царица Кетеван: кто плохо ест, тот и воюет плохо, а трудится нерадиво!
Возглавила застолье Кетеван, как это было заведено у нее, когда она сидела за крестьянским столом. Правда, на Востоке женщин вообще не сажали вместе с мужчинами, но у грузин за общий стол они допускались в пути. Царица по обыкновению говорила коротко, внятно, выразительно и метко. Провозгласив тост за вновь прибывшую Лелу, она украдкой, чтоб никто не заметил, ласково взглянула на Левана.
Гулко гудело пламя в костре, издавая дружное звучание, похожее на кахетинскую песню.
Блюда беспрерывно наполнялись шипящим шашлыком…
Становилось все холоднее, но и вино делало свое дело, сидящие у костра не замечали ночной прохлады, столь стремительно охватывающей их.
В чаще леса протяжно завыли шакалы, появился на краю лужайки и волк. Злобно залаяли собаки. В темноте заржала лошадь. Распряженные быки прекратили щипать траву. Георгий подкинул хвороста в костер. Аробщики, засветло натаскавшие сухих поленьев и не успевшие их наколоть, теперь целиком клали в огонь. Приятно тлел бук. Караульные сменялись часто, четко соблюдая караванные правила. Завел песню аробщик, тот самый, которого жена провожала с плачем. Все подтянули. Выделялся своей мелодичностью высокий голос Лелы. Леван по-братски обнял Гелу, сидевшего рядом, и звонким голосом начал древнюю кахетинскую песню «Агзеванс цавал марилзе» — о том, что, вернувшись обратно домой после долгого путешествия в Агзеван за солью, он сперва обнимет родную мать, затем детей, а под конец жену. Все мужчины, и стар и мал, дружно поддержали песню.
Кетеван умолкла, часто и незаметно поглядывала на Левана, сидевшего напротив. Чем ближе подходили они к Исфагану, тем уступчивее становилась эта волевая женщина, с головы до ног истинная царица. Потому-то и охоту разрешила нынче, изменив своему твердому правилу и сославшись на отсутствие мяса. Настоящая же причина была та самая, которая заставила ее приютить в своей свите Лелу… Сердце ее томилось от горьких предчувствий, а потому ей хотелось, нет, она всем сердцем жаждала хоть чуть, хоть чем-нибудь побаловать царевича, доставить ему какое-либо удовольствие, ради него она готова была сделать все, дабы не омрачалось его чело.
Она ему уже ни в чем не могла отказать…
…Последний совет в Греми не давал ей покоя. Она еще тогда ясно поняла замысел Теймураза, поняла, почему он решился отдать в заложники мать и двоих сыновей. Ведь он сам сказал ей об этом в ту ночь, накануне отбытия в Картли: «Коли одного мало, я второго отправлю, во всеуслышание отрекаюсь от пути, завещанного дедом, дабы во что бы то ни стало убедить шаха в моей верности ему, Исфагану. Пусть знает, что я предан ему телом и душой, весь в его власти», — сказал тогда Теймураз, и ей все было ясно тогда же, но теперь, по пути в Исфаган, словно бы заживо оплакивала внуков Кетеван, которая в свое время этой же дорогой смело отправила малолетнего Теймураза, желая спасти его от врагов… Да, ведь надежды ее тогда оправдались — шах Аббас вернул ей сына целым и невредимым, обучил его языку и книгам персидским, заботливо вспоил и вскормил… Так почему же она скорбит душой теперь? Почему же в ней кричит бабушка, коль спокойна была в ней мать? Почему сквозь слезы глядит на любимого внука? Теймураз и в Картли объявит о своей непоколебимой приверженности шаху, совершит угодные владыке дела, об этом тотчас донесут Аббасу его же лазутчики, гонцы-скороходы или купцы, которые то и дело снуют взад и вперед и являются подлинными ушами и глазами повелителя Востока.
До этой поры сердце свое не чувствовала Кетеван, а с отъездом из Греми как бы подменили его: то бьется так, что вот-вот выскочит из груди, то замирает, будто в него кинжал вонзили. Особенно оно давало о себе знать перед сном — ноет и болит, сжимается и трепещет, как раненая птица. Царица не подает виду, не ропщет, но сама хорошо знает, что за недуг ее гложет. И грудь теснит томление, и соски горят совсем как в ту пору, когда Теймураз был младенцем…