Я даже мысленно отметил, что проходил мимо этого места пару раз, когда вслепую рыскал по порту в поисках хоть каких-то следов «Червонной Руки».
— Вот он, гадюшник, — Пудов указал пальцем в растопыренной варежке на небольшую неприметную калитку, вделанную в массивные, наглухо закрытые ворота. Она была приоткрыта на палец. — Проходи. Только приготовься. Там атмосфера, я тебе скажу, накалена до предела.
Мы вошли внутрь. Контраст с промозглой, тихой улицей был разительным. Если снаружи склад казался заброшенным и мертвым, то внутри царила оживленная, мрачная жизнь.
Пространство было огромным, и под высоким закопченным потолком гуляли ледяные сквозняки. Высокие стеллажи, заставленные ящиками и тюками, образовывали настоящие лабиринты, но в центре, на расчищенном от хлама участке голого бетонного пола, столпилось человек пятьдесят.
Все они смотрели в одну точку — на импровизированный постамент, сложенный из нескольких прочных деревянных ящиков. На нем стояли двое.
Червин. Он был одет в приличный бушлат, пустой левый рукав аккуратно подвернут и пристегнут булавкой. Лицо, освещенное тусклым светом нескольких керосиновых ламп, подвешенных на крюках, было каменно-непроницаемым, как всегда.
Но в уголках глаз, в едва заметном напряжении желваков я уловил сдерживаемую злость. Он слушал, стоя почти неподвижно — как скала, о которую бьются волны.
И второй — молодой мужчина лет тридцати. Высокий, стройный, почти худощавый, одетый с подчеркнутой, почти щегольской аккуратностью в темно-серый бекеш. Его лицо было гладким, ухоженным, с острыми, высокими скулами и холодными светлыми глазами, которые сейчас горели праведным негодованием.
Это должен был быть Олег Ратников, племянник Червина и лидер Стеклянного Глаза. Он говорил, и его голос, громкий, уверенный и хорошо поставленный, резал гул толпы, не оставляя места для других звуков.
— … и это, братья, я повторяю, не просто вопрос денег! — Ратников развел руками, обращаясь к собравшимся. Его движения были плавными, отрепетированными, как у актера на сцене. — Это вопрос наших принципов! Верности друг другу и общему делу! Каждая копейка, вырученная нашим общим трудом, общим риском, общими потом и кровью, должна работать на укрепление Руки! На развитие! А не уходить в песок! Не тратиться на сомнительные, ничем не подкрепленные авантюры и личные, старческие прихоти!
Он повернулся к Червину, и его тон стал почти снисходительным, что в данной ситуации было в разы хуже прямой агрессии или оскорбления.
— Иван Петрович, мы все тебя уважаем. Ты — наш основатель. Наша легенда. Тень, под которой мы росли. Но даже легенды могут уставать. Могут терять былую хватку. Могут позволять сердцу руководить разумом. Тратить несколько тысяч полновесных рублей — целое состояние для многих здесь — на какого-то неизвестного пришлого парнишку с подпольных боев? Без совета с братией? Без всякого, подчеркиваю, всякого внятного объяснения? Это называется, прости за прямоту, воровством. Или старческим маразмом. И то, и другое, братья, для лидера нашей организации смерти подобно. Смерти для всех нас!
Толпа зашепталась, загудела, как растревоженный улей. Я быстро пробежался взглядом по ближайшим лицам. Видел разные эмоции: одни открыто кивали в согласии с Ратниковым, и их глаза блестели от поддержки, другие смотрели на Червина с немой надеждой или тяжелым сочувствием, понимая, что бьют по своему же.
В дальнем ряду я заметил Старого, прислонившегося к стеллажу. Он стоял, скрестив мощные руки на груди, и его взгляд был невозмутимо-оценивающим, холодным и точным, как на ринге.
Он смотрел на Червина, изучая его реакцию, потом скользнул по Ратникову, оценивая его игру, потом его глаза медленно, без суеты, оглядели толпу и встретились с моими.
Старый улыбнулся мне и кивнул. Он явно сразу все понял.
Червин молчал. Он терпел эту публичную, унизительную порку, не пытаясь перебить, не бросаясь в оправдания. И я понял почему. Любое его слово сейчас, без моего физического присутствия здесь, на этом помосте, было бы воспринято как слабость. Как жалкая отговорка.
Молчание было вынужденной, горькой тактикой. Он ждал меня, зная, что без главного живого аргумента любой его ход будет проигрышным. Поэтому сознательно стоял и принимал удары, терпел это унижение.
Не ради власти, не ради амбиций или жажды контроля. Ради долга. Ради обещания, данного умирающему Федору Семеновичу. Эта мысль ударила меня острее, чем самый колючий зимний ветер на улице.