Выбрать главу

Уходя, он попросил у родителей покойного показать ему тетради Ярослава.

— Он все сжег, — хрипло сказал садовник. — Мы ничего не могли поделать.

— Только вот это не успел. — Вондрушкова протянула Петру четвертушку бумаги, исписанную мелким, почти неразборчивым почерком. — Куда-то я девала очки, так и не могла прочесть.

Видимо, это был конец длинной поэмы. Или одно стихотворение из цикла?

Руки и голос Петра дрожали, когда он читал:

Костел далекий в сумерках уж тонет, чело багряное все ниже вечер клонит, он тени дымчатые мягкою рукой струит по нежно-золотой долине, — и, как под кистью Сегантини, последний луч трепещет над рекой...
Но вот все эти краски, тишь, покой над бездной черною, едва держась, повисли. Во мрак бредут, как овцы, мои мысли. Усталый пастырь дремлет на ходу и шепчет в полусне, в полубреду: «Ох, мне бы лечь... Где ложе я найду? А коль плестись еще придется, — кто мне воды достанет из колодца?»

— Он был поэт, настоящий поэт! — восклицал побледневший Петр.

— О чем эти стихи? — спросили родители Ярослава.

— Так он видел вечер.

— Вечер своей жизни!

«Не сбылись твои мечты, бедняга, — с горечью подумал Петр. — Но они не умрут. Никогда не умрут мечты человека о красоте и лучшей жизни, которая была бы достойна его».

Когда он уходил, Вондрушкова сказала:

— Слава все ждал вас, верно, хотел сказать что-то важное. А потом ему снова мерещилась Соня... Вы и сами слышали... То и дело он ее видел, говорил с ней. Соня Перовская — наверное, особа из какого-нибудь романа? До последней минуты он с ней разговаривал, улыбался, умер легко, как уснул, и еще во сне улыбался.

Все гимназисты пришли на похороны товарища.

— Кто бы мог знать, что этот ученик был так болен, — сказал классный наставник законоучителю, стоявшему с важным и невозмутимым видом, и смахнул слезу с носа.

— Родители ни разу не пришли в гимназию, чтобы предупредить нас об этом, коллега.

— Да, да, — смущенно закивали другие преподаватели.

Общее сочувствие было слабым утешением для родителей покойного. На похоронах они стояли как чужие, а придя домой, устало сели в нетопленной комнате, и на глазах у них уже не было слез, но они остро ощущали пустоту своей несчастной стариковской жизни.

— Лучше бы я умерла!

— Не для чего теперь жить. Только и было радости, что в нем. И вот его больше нет на свете! — горько сказал отец. Он переоделся и пошел в кладовку перебрать яблоки, которые наутро надо было везти на рынок.

— Хотели сделать из него барина, — заключила Трезалиха, вернувшись с заупокойной службы. — Отдали б его учиться ремеслу, глядишь — остался бы жив. А им, видите, подай образованного сына! Хороши родители!

— Чахоткой почти всегда болеют бедняки, — молвил Трезал. — Она от нужды. Из нищеты и нужды растет всякое зло на этом богатом свете.

4

С похорон Петр шел мимо домика Роудного. «Зайти, не зайти?» — подумал он, и не зашел. Сырой пронзительный ветер раздувал полы его старого пальто. Петр особенно ощущал свою бедность в этот день, ему было стыдно, как отрезвевшему пьянице.

Хотелось почитать Достоевского. Но едва раскрыв «Преступление и наказание», юноша захлопнул книгу, — ужасом повеяло на него от этого романа.

Он вышел на улицу. Уже темнело, было грязно, Петр хмуро шагал по вязкой дороге, в листве деревьев пересмешником свистел апрельский ветер.

Юношей владели неотвязные воспоминания.

Вновь ему привиделся один из вечеров, горела керосиновая лампа, в комнате царила тишина, какая бывает у постели тяжелобольного. Отец обычно с вечера засыпал, а поздно ночью просыпался и мучительно стонал от боли и страха перед близким концом. Петр сидел с ним полночи, потом его сменяла мать. Жалобы и проклятия больного вызывали в нем чувства отчаяния и бессилия, угнетали, давили душу раскаленными каменьями. Руку бы отдать, лишь бы избавить отца от адских мучений!

Петр отупел и превратился в терпеливую сиделку, стал тихим и верным как пес, послушно сидящий у постели человека, который неотвратимо близится к смерти.

«В муках мы рождаемся, и в муках умирает большинство людей, — думал Петр. — Как все это горько, обидно и мучительно!»

— Что ты там делаешь с ножом, Петршик? — спросил отец, и его пристальный взгляд остановился на лезвии.

— Режу яблоко, — ответил сын.

— Хороший нож! Мы им резали караваи. Наш хлеб всегда так вкусно пахнул.

В голосе отца была радость. Вероятно, он видел себя в лавке. Ему сорок лет, он в белом фартуке, режет хлеб, еще теплый, режет его на половинки и четвертушки, на половинки и четвертушки...