Выбрать главу

И пошел дальше вдоль домов, заглядывая в окна.

Беранкова кинулась в дом, еще с порога крича мужу:

— Ты, раззява, вечно торчишь в трактире, а ничего не знаешь! Розенгейм женился!

— Ну и пускай женился, это его дело. У меня от этого работы не прибавится и не убавится.

— Ясное дело! Да только они не записаны, чтоб ты знал! Сошлись и живут, и уже сразу, хи-хи, потомство! Каково? А я-то думала, что ты...

Муж не отвечал. У него ныла поясница, ломило в груди, хотелось спать. Дети уже уснули. Анка осталась бодрствовать одна. Полураздетая, она села у окна, что выходило на двор.

Послышался зазывный девичий смех, потом звук скрипки, протяжный, грустный. Разнеслась песня, берущая за сердце, молодые голоса пели:

Давно уж полночь наступила, когда меня ты проводила через зеленый лес...
2

Не прошло и двух дней, как Раньков знал все подробности о связи Густава Розенгейма с незнакомкой, которая у него поселилась. Кто она такая? Ну, известно кто, да вот новость — беременна!

К Розенгейму потянулись «сдавать белье» и те раньковчане, кто прежде никогда не пользовался услугами прачечной. Заходили соседки и малознакомые люди с другого конца города.

— Можно подумать, что у меня тут общинный выгон, где может пастись любая скотина, — сердился Густав.

Наконец он озлился и запер дверь на ключ.

— Если еще кто-нибудь сунется, пусть пеняет на себя.

Настали жаркие дни, Густав бойко торговал сельтерской водой. С утра он развозил бутылки по трактирам, днем стоял с тележкой на перекрестке, вокруг толпились ребятишки и досаждали праздные остряки.

Когда утром Цилка просыпалась, Густав уже возвращался домой с покупками — овощами, картошкой, костями для супа — чтоб суп был наваристый! Потом Густав впрягался в тележку и снова выезжал на промысел.

В нем пробудилась небывалая энергия, его словно подменили. Толкая перед собой скрипучую тележку, он строил планы. Надо найти другое занятие. Какое? Густав думал, думал, но не мог ничего придумать, кроме торговли шкурками, по примеру покойного отца. Не откладывая в долгий ящик, он взялся за дело.

— Шкурки покупаю, кроличьи, заячьи! Даю хорошую цену! — возглашал он.

Продав свою шубу, Густав получил оборотный капитал. Сначала он переплачивал за кроличьи шкурки, чтобы завоевать популярность у горожан, потом стал до хрипоты торговаться с домохозяйками и мальчишками, клянясь, что берет себе в убыток. С мешком на спине, в котором лежали серые, черные и пестрые шкурки, он ходил по дворам, а дома, сбросив мешок на пол, говаривал:

— Кирпичик к кирпичику, и будет домик. Будет торговля, о которой мечтал мой бедный отец. Я тогда пренебрегал этим делом, а теперь у меня другое мнение. Нам повезет, вот увидишь! Крупно повезет. Раньше мне не для кого было жить, а теперь есть. Шкурки — хорошее дело, мы, евреи, всегда торговали шкурками.

— Только уж очень они воняют, — брезгливо морщила нос Цилка.

— Сегодня — вонючие шкурки, завтра — наличные деньги. А деньги не пахнут, — возражал Густав. — Мой отец этими «вонючими шкурками» кормил семью из восьми человек. Нам всегда сытно жилось.

— Ты не врешь, в самом деле сытно?

— Не буду тебе рассказывать, если не веришь! Видишь ведь, что я не умер с голода.

— Ах, театр, театр! — вздохнула Цилка, когда к ним однажды вечером зашел в гости Петр Хлум.

— Прочитай что-нибудь, — попросил Густав.

— Без суфлера не могу, — улыбнулась Цилка: заметно было, что она грустит.

Розенгейм зажег лампу, и они вдруг увидели чье-то лицо за окном. Лицо прижалось к стеклу — круглая мясистая физиономия и два любопытных жадных глаза.

Вне себя от злости Густав вскочил, но Петр усадил его на место.

— Что это за сволочь? — кричал Густав.

— Беранкова, кому ж еще быть, — сказал Петр.

Лицо исчезло, но тотчас появилось другое.

— А это Еждичек.

Тут уж Густава было не удержать, он выскочил на улицу и осыпал соглядатаев градом ругательств.

3

— Ах, Густав, Густав, что ты наделал! — сетовала Цилка. — Прощай теперь для меня искусство, погибла моя карьера, все, чем я жила с юных лет!

Густав лежал посереди комнаты, на узлах грязного белья, и с горечью слушал упреки Цилки. Ему было грустно, и он чувствовал себя несчастным.

— Что же теперь делать? — безнадежно шептал он. — Будь я проклят!

Цилка стонала, стиснув зубы.

— Я всегда так боялась родов! Эти боли хуже смерти!

Ночь нависла над ними, неподвижная, безмолвная, как корабль-призрак.