Густав с восторгом согласился.
— А мне больше нравится Дагмар или Виола, — протянула Цилка.
— Так пусть будет Дагмар-Ева, — воскликнул Густав.
— Нет, погодите! Я придумала: Юлия! Я всегда мечтала сыграть в Национальном театре роль Джульетты. Поди ко мне, моя Джульетточка, — радостно засмеялась Цилка, целуя розовое личико новорожденной.
Все это было похоже на крестины.
— Итак, Юлия-Дагмар-Ева! — воскликнул Густав.
Девочка проснулась и заплакала.
— Надо ее перепеленать, — сказал Густав, ставя перед Петром дымящуюся чашку. — Сейчас ты увидишь, как я освоился с этим делом.
— Не перепеленать, а накормить. Она проголодалась.
Девочка жадно прильнула к груди матери, потом блаженно вытянула ручки вдоль тела и стала сосать, уткнувшись личиком в грудь.
В неприбранной, перевернутой вверх дном комнатке Густава стояла торжественная тишина, какая бывает весенним утром на лесной лужайке, где слышно лишь щебетание птиц.
«Все мы порочны, — думал Петр. — Беспорочны только дети и звери».
Выйдя от Густава, он встретил Беранкову. Она сделала такое приветливое лицо, словно встретила старого доброго друга, которого не видела много лет.
— Ах, молодой человек, — начала она медовым голоском. — Как дела, как дела? А как поживает ваша мамаша? Я часто вспоминаю те времена, когда жила у вас... А у Розенгеймов родился ребенок? Дочку послал господь? — притворно умилялась она.
— Да, Густав образцовый муж, он заслуживает любви. Впрочем, находятся злыдни, готовые сжить его со света.
— А как себя чувствует барышня Клара? — поспешно осведомилась Беранкова.
— Как вы знаете, она похоронила отца, — сухо ответил Петр и, не прощаясь, пошел дальше. Беранкова осталась стоять, разинув рот.
И все-таки ее вопрос взволновал Петра. Клара, ему всюду мерещится Клара! Он не мог ее забыть, хотя сладостная мука в душе понемногу утихала, слабел жаркий дурман первого познания. Но в сердце остался шрам, который никогда не изгладится, как бы его ни врачевала жизнь!
Гарс говорил пылко, темные волосы его разлетались, как от ветра.
— Мы ничего не создадим, если не удалимся от этого мерзкого мира. Надо отречься от всего, что мешает, что отвлекает нас на пути к цели. Поймите это, несчастные!
— Тебе, Франтишек, уйти бы в пустынники, отпустить бороду да носить сандалии, — серьезно сказал Скала.
После долгой разлуки друзья встретились снова. Казалось, вернулись их школьные годы. Петр Хлум посмеивался, а Скала насвистывал, слушая разглагольствования Гарса, который живо жестикулировал и на ходу то забегал вперед, то возвращался, словно хотел накинуться на обоих друзей. Они любили его такого — упрямого, пылкого.
— Неправильно вы живете, слабодушные, погрязшие в пороках люди!
Скала весело сверкнул глазами:
— Мы погрязли? Ну, а ты много достиг, писатель?
— Помнишь, Франтишек, новеллу о павшей девушке, которую ты всячески защищал? Она родила ребенка, отец выгнал ее из дому, она так страдала. Ты назвал ее великомученицей любви. Она хотела жить по-своему, дай же и нам жить по-своему.
Гарс обрушился на него.
— Бессовестные! — воскликнул он. — Не понимаете вы, что ли, что я страдаю за вас. Я хочу, чтобы вы исправились.
— Дождешься, дождешься!
— Терпение, братец, — все в свое время!
Они вошли в лес. Деревья над их головами шумели, как далекая плотина. Выйдя из лесу, друзья оказались на холме, внизу лежал городок, блестела река; в ее водах отражалось сияние этого погожего солнечного дня.
Спустившись на берег, друзья позвали лодочника, посидели с ним на берегу, потом, устояв перед соблазнами трактиров, зашагали вверх по дороге. Настроение у них было отличное, они громко разговаривали, смеялись и аукали, прислушиваясь к эху.
Перед ними лежал холмистый край с раскрытыми ладошками полей; извиваясь меж холмами, текла река.
— Вот она, наша родина, — растроганно сказал Скала, заслоняясь рукой от солнца.
— А черта мне в ней, если я знаю, что все это владения архиепископа, — отозвался Хлум.
— Что такое родина? Я не знаю, — бушевал Гарс. — Да, не знаю! Знаю только привычку к одной местности, к людям, к образу жизни. И если мне хорошо живется, для меня здесь родина, а если живется плохо, меня тянет прочь. Почему? Потому, что все мое существо жаждет жить, а не прозябать. И это естественно. Но, уезжая отсюда, я вспоминаю родные места, и меня тянет к ним. Это тоже естественно.
— Стало быть, родина — это отчасти нечто материальное, а отчасти духовное, что врастает в наше сердце, — философствовал Скала, все еще любуясь пейзажем. — Что ни говори, друзья, а это чудесный уголок.