Один из троих, заставших Лунина, оказался бессрочным, на данную меру ему заменили смертный приговор. Он имел странный характер, отказывался выходить из выработки, предпочитая есть в ней, спать и попирать режим.
С течением времени Г. сошёлся ближе с самопровозглашённым архивариусом каторги, имевшим доступ к документам и указам, иными словами, судьбам каторжан, ведомостям кормёжки, добытой, обработанной и вывезенной руды, количеству фуражек, шинелей и ватников, сколько среди галерников блатных, сколько политических, сколько маргариток и сколько вегетарианцев. Это знакомство отчасти вдохновило его не опускать руки.
Некоторое время он содержался в Иркутске в квартире губернатора Василия Копылова, в комнате под охраной жандармов, натасканных ненавидеть подобных ему, пусть человека и не было в Петербурге в тот день, заговор против царя — это запредельно, сами должны понимать, канальи… мужики от их резонов далеки, где программные документы, там их нет, ну а этот ещё и католик. Петербургский ревизор Львов, находясь с чиновничьей ревизией в Урике, хлопотал за него, рано просыпался, ездил везде следом, потом посетил и в Иркутске, во время какового визита не хотел, а отметил его совершенное спокойствие. Они скупо побеседовали, большую часть времени он стоял у окна, смотрел на город, на затейливые фасады центральной улицы, купола церкви. Ведь и здесь всё начиналось с острога, доброй, как выясняется, инициативы.
— Здесь?
— А это тридцать четвёртая верста?
— А я ебу?
— Тогда не здесь.
Почтовая дорога, секция Сибирского тракта, самой политой кровью четверти геоида, выстраданной, проложенной лаптями и вслед за ними уже экипажами, руками в железе здесь наведены мосты и выстелены гати, была заснежена, по обочинам стояли екатерининские берёзы, немного места и леса. Они с офицером уже друг друга ненавидели, а последний ещё и думал, какого чёрта этот анархистик мною вертит? и вообще, кто кого везёт катать тачку?
— Придержи, — заорал он.
— Чего орёшь?
— Знак подаю, разумеется.
Под камень и в стыки вбиты чаинки, на тележных ателье флюгера, но никто на них не смотрел, вместо того слюня палец. Скалы словно головы башкирских богов, на которых не успели высечь лица. Полосатые шлагбаумы, взлетающие от далёкого звона колокольчиков, избы на песчаных подушках, поля, пни. Смазанные, сведённые к единому лекалу мужики до того в себе и на этом этапе несчастны, что их взгляды в объектив наводили силовое поле, они полулежали плотной группой, чтобы в случае чего откатиться из-под самых копыт чиновничьей пролётки… а он неистов, хлещет по сторонам «кистенем», дорожной репликой, чтоб не перетрудиться. Мелькают почтовые станции, где служащие с бурным прошлым считают это место сродни скиту, люди всего лишены и этому рады, уже очень далеко от Москвы и других городов русских, настроенных вдоль не таких глухих рек, как Ангара, а ничто не отпускает, будто Пётр держит зубами, пряжки его на гальке Финского залива, девятый позвонок во внешних слоях атмосферы, а подбородок обмакнут в Байкал.
Он пошёл в лес, по юрским и четвертичным тиллитам, высоко задирая ноги в обмотках из шкур, полы шинели мели по снегу. Офицер в санях смотрел ему в спину, уже объятый сомнением — такой загнанный в рассудке и принципиальный может и сбежать, предпочтя замёрзнуть в пику режиму, а ему потом отвечай. Арестант уже забрался за линию первых стволов, долго был различим среди них, потом исчез.
Он стоял на поляне, вроде, здесь, указательными пальцами выгребал снег из-под «голенищ», кожа стала красной, натянутой, ногти жёлтые, с тёмными ободами, давно не круглы. С той стороны из леса вышла лиса под руку с медведем, приближаясь, они смотрели друг на друга, потом на него. Вдруг встали на четыре лапы, провалившись по брюхо, оба приблизительно одинаковых размеров, стали пробиваться в его сторону. Слева открылся чёрный зев — люк из снега откинулся, оттуда раздался знакомый, но искажённый акустикой голос: