Оргии среди монахов говорились и впрямь как причастие без всяких горьких трав, все, кто участвовал в них, были либо сильно замкнуты, либо необычайно раскованны, но что точно, не оставались прежними.
В последнее время их взвод прочищал кадры, словно из ниоткуда возникали новые лица, старые куда-то девались. Небось, их тошнило между бойниц, а настоятель снимателем яблок выпихнул под зад на ту сторону. Что-то ему подсказывало — он должен радоваться, что никуда не подевался сам. Сперва за этим виделись очередные дальнерелигиозные происки, потом, тайком перемолвившись словцом с некоторыми из идиотов, скобливших с ним страницы, из sollertissimis [299], он понял, что исчезновение старых монахов и появление новых окутано большою тайной, не дававшей вкусить медовой сыти от брюха игумену, у которого и впрямь стали замечать замешательство и брожение мыслей, хотя в остальное время он оставался твёрд в любом начинании.
Оргии устраивали в подвалах, по которым ходили ещё Андрей Рублёв и Питирим Сирый. Сейчас они представляли собой систему галерей с переходами в уборные состоятельных москвичей, в связи с чем настоятель не единожды подкидывал в их дома тексты причастий. При последних приготовлениях — воздух, покровец, дискос, потир — кандидатов сгоняли в подземную келью, где те могли выпить кагора, в принципе, без ограничений, сколько позволит совесть, и обменяться мнениями относительно того, что их ждёт. Кстати, первое, второе, то, что Бог не препятствует, никак не намекает, что можно бы закруглиться, поскольку деньги епархии вроде как необходимы на взносы членам епархии, уже вызывало подозрения. Помимо самих телодвижений во время непосредственно сатурналии, с разумением обсуждались многие теологические моменты, с вином находила большая охота к подобному, произносилось такое, что никто бы не стал изрекать в иное время. Вообще-то послушники делились взглядами на елеепомазание без чтения сочинений евангелистов и в отсутствие крещаемого не слишком охотно.
Он был воодушевлён в меру, ещё бы, намеченный шабаш в тот самый день, какой и назывался, лишь сменилось несколько лиц, однако не он.
Иногда он задавался вопросом, горьким как полынь, точно ли они рабы именно Божьи? Держал ли он его на фронте рассудка, когда парня сюда стригли? Не в такой, по-видимому, форме, но было дело. И что же отвечает ему то единственное духовное лицо, чьи поступки для него непостижимы, а значит, сохраняют надежду на причастность, в противовес местечковости? он не знает, максимум: читай между строк там, куда я тебя сажаю. Может, сдёрнуть за обитель через трапезную, скатиться с холма, сначала бежать, а потом идти как ни в чём не бывало, не вызывая подозрений, ведь множество монахов отправлялось в окрестности, чьей жизни они являли собой духовный и интеллектуальный центр, поразведать обстановку, а решив, что довольно, остановиться, осколком мела, подходящим и для самообороны, на площади или палкой в нетронутом белом покрове начертить пятиконечную звезду, и ждать, когда из земли натянется трос, ведущий, уж на одном конце точно, к его пояснице, и он будет тащим в обитель, где доложит: там всё-таки мир, который, если всё же верить, сотворён, не гнал же Он поначалу в скиты, значит, и там должно быть и добро, и диво. Жаль, что они всегда в оппозиции, он бы так не хотел.
Пока решил остаться. Соображая на шестерых, уже прилично приняв, в охотку, черпая половником из бочки с ржавыми ободами, обсуждая дела синода, они были довольны друг другом. Необходимые атрибуты, сложенные здесь же, на каменном алтаре, подчёркнуто безгранном, ещё до того, как они их увидели, были наперечёт. Немаловажное обстоятельство, отчасти дающее представление о той ночи — здесь не приходилось дрожать, как на галерее, хотя морозы в этом январе стояли поистине крещенские, все в монастыре ругали их на чём свет, настолько жгучие, что даже разрешили какое-то время не убирать снег.
Когда он глаголил мужикам о происхождении имени Позвизд, им сбил настрой совокупляться под струи антител молодчик извне, его внешность врезалась в память глубоко, перенеся на бумагу, он как будто избавился от чересчур отчётливой иконы в своём рассудке, которую не затмила даже оргия, в свою очередь, не вышло отменить и её, разве только несколько скомкать, урезать воспоминания о тех или иных конкретных телодвижениях. Он предстал перед ними с блестящим ликом, в котором отражался разнородный свет кельи и коридора. Под распахнутым меховым рединготом виднелась тройка в коричневую клетку со сбившимся галстуком и вылезшей до половины жемчужной булавкой, одна из брючин задралась, оголив высокий ботинок, венчал его меховой цилиндр, не с какой-то там ондатровой подбойкой, а натурально меховой, с узкими, приподнятыми с боков полями. С пушком на верхней губе, колючим взглядом, с прилипшей ко лбу прядью русых волос, тёмных от жира, оттопыренные уши, похоже, держали головной убор, верхние резцы как у кролика и явственно уходящий в шею подбородок. Он смотрел в одну точку, казалось, совсем не замечая даже не столько людей, сколько вообще ничего. Потом двинулся вперёд, пользуясь их ошеломлённостью. Походя вцепившись в половник в его руках, — он и сейчас хорошо помнил, — холодным, как айсберг, захватом, другой рукой он завладел черпаком, ткнув три раза в одного из них, в Иннокентия, из новых. Если они и поняли что-то, каждый оставил это при себе. Тем временем он бросил литаврическую амуницию, вознёсшись на алтарь, безапелляционно освобождая подошвами свободное место. Воздев к груди коровий череп, рогами снова выделил из всех Иннокентия.