Много идолов на земле, от каждого ждёшь чего-то чудесного, наделяя возможностями, от которых кружится голова, боги тоже предпочитают всё решать на совете, в противном случае сойдёт на нет парахор каждого, а пантеон силён только коллективным своим кулаком, именно оттого и вихляющим по дороге, что необходимо немонотонные ковы соединять в нелущёную регуляцию инициатив. Вообще-то там одни импульсивные аппетиты, борьба мотивов, воля не созрела как научный рефрен, в отличие от них самих. Разговаривают порой на вульгарной латыни, не возражают, если их рисуют кругом головами внутрь.
Ах, я потею кленовым сиропом, восклицает Сканда, держа перед глазами узкий лист бумаги с прилипшими волосами с его надкостниц.
За каким дьяволом мне сдались эти списки награждённых? восклицает Марс, пытаясь разглядеть в зеркале себя со спины.
У Махи невидимый стояк, у Гуан-Ди брови лезут клоками, общими делаются и энграммы, а боги тогда — сильно странноватыми, от всего шарахаются и, ясное дело, тупеют, а это чревато, сами понимают, вот и закатывают всякую блажь, а людям приходится это выполнять.
По крайней мере, проведя в долине три дня, Теофельс понял смысл всего здесь происходящего именно так. Богам скучно, хочется ввязаться в интригу, здесь вообще интрига?
Возвращалось питание, виды только такого заслуженного будущего. Китаец, принципиально иной, разбуженный в поле, братская могила очень отрицательных героев — тыкаешь в карту и попадаешь пальцем себе по затылку… все эти улики словно вытолкнули его, Т. сообразил и утвердился в том, что жизнь имеет много образов, имидж её — фатальность и легковесность. Оправдания из мрачной коренной системы, главное из которых — это оправдание биографией, она же в последние дни восставала перед ним в столь многих взаимоисключающих дымах, что он успел приобщиться её мощи и, вдогонку, поджариться от мощи себя самого. Бесконечные извинения, минула эпоха, вспышки воспоминаний о прожитой от начала до конца жизни, личные истории китайской шкатулкой, из-за стены лагеря взвивается хлыст и не достаёт до него, бегущего, несколько палестр.
— Слушай, подвинься, э?
— Блядь, и здесь бухарские купцы?
— И здесь.
— По торговым делам или по более роковым?
— Уй-юй.
— Слушай, — свесился к ним третий, — а вот у тебя не задержалось в голове, что ты недавно умирал, а?
— Всё, можешь поворачиваться, — грустно сказал первый.
Щуплый лопоухий Дитерихс встал в полный рост, автомобиль немного накренился на его сторону. Там, где он лежал, стало слышно, как на стенах начали дёргать затворы. Он выставил правую руку, ждал, все ждали, резко сжал пальцы, в кулаке затрепетала стрела с посланием, в нём последняя сводка с фронта: «переговоры начались». Он съел листок, жуя, неотрывно смотрел в глаза уполномоченному от тайлинов, тайлину, тот выдержал, он сломал древко о колено, напряжение нарастало, скупым движением кинул обломки на две стороны, оставляя руки разведёнными, часть с оперением стукнула в шляпку даму, упала ей на креп, натянутый коленями. Глаза тайлина стали наливаться кровью, просыпалась белая глина, особенная, из неё они лепили кирпичи и фаллосы. Из выхлопной трубы вырвалось серое облако, напоминающее парусник, стало набирать ход к русским позициям, он сорвал фуражку, не оборачиваясь, кинул за себя, накрыла, прибив к дороге. Мария-Анна положила руку на убранный воротник авто и смотрела, полуобернувшись. Тайлин начал обильно потеть, но не хотел проигрывать в гляделки Дитерихсу.
— Мужики, мужики, экстернал диспут резолюшн начался.
— Почему бы не кончить его теперь же?
— Того тайлина-то?
— Нет, блядь, нашего, чтоб кровь залила старуху.
Он поскакал, видя ещё издали, что крышки ящиков с бомбами, точь-в-точь как у народовольцев, сняты и снаряды заложены в чаши. Поравнялся с их рядом, одной рукой неся им в лица так и оставшийся трубкой заверенный приказ и выкрикивая аналоги слова «отбой», нечто среднее между синонимом и тем, что посыл срочен. У одной из крайних гадостно улыбался тот рядовой, он видел его и был в курсе дела, рука поднята. Лист с поставленной в середине грифельной точкой начал быстро удаляться, с двух сторон виднелись пальцы.
От лукавого, через Мефистофеля, через Савинкова, через Пилсудского, он и сам не знал, чего хочет, пока не утянуло той странной избирательной мобилизацией, бланками в витринах, чуть ли не рожкáми на большаках губерний. Что это его место, понял уже в вагоне, сразу бросило в неуставные и очень прихотливые социальные связи, накладывающиеся пластами. Цедня, прощупывание, открытость, выпячиваемое прямо-таки простодушие, сразу чувствовалось, где не хватает перца. К кому мог, втирался в доверие, кого-то игнорировал, стравливал, оставлял ехать на крыше вагона, часть рекрутов блевала на перегоне, часть в воротнике на стальном мостике, ходящем ходуном, но выводы именно на его счёт пока никто не сделал. Не пятый персонаж, а восемнадцатый, подмявший несколько искусственно обособленных групп, кинувший в воронку судьбоносных взаимосвязей ни много ни мало, а четверть фронта, отдаваясь всё легче, всё свободней язык, больше фактов, которыми можно оперировать, которые никто не проверяет и не переспрашивает в бровь, чтоб потом явить усидчивость в самом дерзании, компенсировать. Они уходили из госпиталя без ноги, без глаза, без половины члена, с изменённым мировоззрением, не житейским и не о кавернах скотства окружающих, с промытыми, вообще-то, мозгами, и если это не участие и не олитературивание данных ему и приумноженных вводных, то он тогда не знает что.