Выбрать главу

— Может, у этого парня крепкий череп. Наверное, вам не приходилось видеть, как бьет человек, который хочет убить. Хотите прилечь на заднем сиденье на десять минут? Я могу остановиться.

— Что, я очень плохо выгляжу? Нет-нет, Эмиль, не нужно. Я только закрою глаза.

Сэммлера душил гнев. Он просто ненавидел Эйзена из-за этого негра. Конечно, у негра мания величия. Но надо признать, есть в нем что-то царственное. Эта его одежда, эти темные очки, эти яркие цвета, эта варварски величественная манера. Вероятнее всего, он сумасшедший. Но сумасшедший, одержимый идеей аристократизма. И как Сэммлер сочувствовал ему, чего бы он не дал, чтобы предотвратить эти жестокие удары. Как красна, как густа была его кровь, и как ужасны эти древние, колючие металлические чурки! А Эйзен? Он, конечно, жертва войны, и не надо было забывать, что он тоже сумасшедший. И место ему в сумасшедшем доме. У него мания убийства. Если бы только, думал Сэммлер, Шула и Эйзен были чуточку менее сумасшедшими. Хоть чуточку. Жили бы они и дальше в Хайфе, эти двое чокнутых, в своей выбеленной известкой клетке, и играли бы в кассино. Потому что в перерывах между грандиозными спектаклями с воплями и мордобоем, приводившими в ужас соседей, они сразу же садились за карты. Так нет же! Эти люди имеют право считаться нормальными. Более того, они имеют право передвигаться в пространстве. У них есть паспорта, билеты. И вот пожалуйста — бедняга Эйзен прибывает в Америку со своими медальонами. Бедная, заблудшая душа, бедняга Эйзен с его собачьей улыбкой!

Сколько удовольствия от жизни они получают! Уоллес, Фефер, Эйзен, Анджела и даже Брук. Они так весело смеются! Дорогие братья, давайте все вместе будем людьми. Давайте погуляем на этой веселой ярмарке и все вместе пробежимся по забавной дорожке! Будем развлекать своих родных и близких. Охота за сокровищами, цирковые полеты, космические кражи, медальоны, парики, сари и бороды! Да это же все благотворительность, чистая благотворительность, учитывая нынешнее положение вещей и бессмысленную слепоту жизни. Страшно! Лучше бы не родиться! Невыносимо! Давайте же развлекать друг друга, пока мы живы!

— Я поставлю машину здесь и поднимусь вместе с вами, — сказал Эмиль. — Пусть меня штрафуют, если им охота.

— Доктор еще не вернулся? — спросил Эмиль.

— Видимо, нет. Анджела сидит в палате одна.

— Ну ладно. Если я вам буду нужен — я тут, у входа.

— Я уже выкуриваю по три пачки в день. Опять у меня кончились сигареты, Эмиль. Даже газету прочесть не могу — никак не сосредоточиться.

— Бенсон и Хеджес, да?

Когда он ушел, она сказала:

— Не люблю посылать пожилого человека с поручениями.

Сэммлер не ответил. Он держал свою шляпу в руках, не хотел класть ее на свежезастланную постель.

— Эмиль был в папиной шайке. Они очень привязаны друг к другу.

— Как дела?

— Если бы знать! Его увезли вниз делать анализы, но два часа — это так долго. Надеюсь, доктор Косби знает свое дело. Мне он не слишком нравится. На меня такие типы не действуют. Ведет себя так, как будто командует военной школой на Юге. Но я же не его кадет! Меня он муштровать не может. Грубый, холодный, отвратительный. Из тех красавчиков, которым невдомек, что женщинам они не нравятся. Садитесь на этот стул с прямой спинкой, дядя. Вам будет удобнее. Я хочу с вами поговорить.

Сэммлер уселся поудобнее и подальше от света, он не в силах был видеть окно, за которым не было ничего, кроме синего неба. Предстоял неприятный разговор. Он был так взбудоражен, что улавливал малейшие сигналы. Другая женщина горела бы как в лихорадке, Анджела же была бледна, как воск. Ее забавный хриплый голос, — вероятно, она подражала Талуле Бэнкхэд, — потерял всю свою забавность. Горло вздувалось, набухало, светло-коричневые брови, подрисованные вразлет, как крылья, все время поднимались. Время от времени она бросала на него молящий взгляд. При этом она явно была рассержена. Все давалось ей с трудом. Даже морщить лоб ей было трудно. Что-то в ней было нарушено. К атласной блузке с большим декольте она надела мини-юбку. Нет, Сэммлер ошибся, это была микро-юбка, просто зеленая полоска ткани, опоясывающая бедра. Крашенные под седину волосы туго стянуты назад, кожа великолепная (гормоны). На щеках поблескивают большие золотые серьги. Крупная полная женщина, одетая как девочка, зазывно играющая в ребенка, — а ее-то уж никак не примешь за мальчика! Сидя рядом с нею, Сэммлер отметил, что она не благоухает, как обычно, арабским мускусом. Сегодня от нее исходил ее собственный запах, очень сильный, солоноватый, напоминающий запах слез и морского прилива, запах ее женских соков. Слова Элии точно передавали производимое ею впечатление, он сказал: «Слишком много секса». Даже белая губная помада намекала на извращенность. Любопытно, это не отвращало Сэммлера. Он не чувствовал предубеждения против извращений, против избытка секса. Ничего он не чувствовал. Слишком позднее время дня. И слишком жарко. Другие, куда более искажающие жизнь силы поработали сегодня. Удар эйзеновских медальонов по черному лицу карманника еще жил в нем. Его собственные нервы просто и элементарно связали этот удар с тем ударом приклада, которым около тридцати лет назад выбили ему глаз. Это ощущение удара, падения — можно, оказывается, пережить все это вновь. Стоило ли переживать все это вновь? Он сидел и ждал, когда же наконец каталка Элии упруго толкнется в дверь палаты.

— Уоллес не появлялся? Он должен был приземлиться в Ньюарке.

— Не появлялся. Да, я должна ведь еще рассказать вам о моем братце. Когда вы его видели? Марго уже рассказала мне про трубы.

— Во плоти? Я видел его прошлой ночью. А сегодня утром я видел его в небе.

— А, так вы видели, как этот идиот барахтается в воздухе?

— А что, с ним что-нибудь случилось?

— Не беспокойтесь, он не ранен. Хотела бы, чтобы он хоть разок хорошенько трахнулся, но он прямо какой-то голливудский трюкач.

— Он что, попал в катастрофу?

— А что вы думали? Об этом уже передавали по радио. Он зацепился колесом за дом.

— О Господи! Ему пришлось прыгать с парашютом? Это был ваш дом?

— Он попал в катастрофу, когда приземлялся. Над каким-то городом в Вестчестере. Одному только Богу известно, почему этот урод должен болтаться где-то в небе, снося крыши с домов, когда у нас такие неприятности! Меня это просто сводит с ума!

— Неужели Элия слышал об этом по радио?

— Нет, он не слышал. Он уже был в лифте.

— Значит, Уоллес не ранен?

— Уоллес на седьмом небе от восторга. Ему должны наложить швы на щеке.

— Понятно. У него будет шрам. Все это ужасно.

— Вы слишком уж ему сочувствуете.

— Допускаю, что всякое сострадание утомительно. Но он всегда вызывает у меня это чувство.

— Да, да, это вполне в вашем духе. А по сути, моего маленького братца давно уже нужно куда-то упрятать. Запереть в психушку. Вы бы только послушали, что он лопотал в телефон!

— А, так ты с ним говорила?

— Сперва он попросил какого-то типа описать его великолепную посадку. А потом уже взял трубку сам. Это было восхитительно! Можно было подумать, что он добрался до Северного полюса на велосипеде! Вы знаете, на нас подадут в суд за поврежденный дом. Кроме того, он разбил самолет. Гражданская авиация забирает его летные права. Надо бы, чтобы они забрали и его самого. Но он был вне себя от восторга. Он спросил: «Не рассказать ли папе?»

— Не может быть!

— Представьте себе, — сказала Анджела. Она была в ярости. Она гневалась на всех — на доктора Косби, на Уоллеса, на Видика, на Хоррикера. С Сэммлером она была сегодня резка. Да и сам он был вне себя. Что за день! Этот изуродованный негр! Лужа крови. Но сейчас, от столкновения с ее сверхженственностью, он опять увидел все особенно ясно. Так, как увидел вдруг свирепо освещенную Риверсайд-драйв, когда разглядел в автобусе действия карманника. Вот так же точно он видел и сейчас. Видеть — какое это наслаждение. Ну еще бы! Высшее наслаждение. Солнце может сиять и давать счастье, но иногда оно освещает взбесившийся мир. Его даже пугала необычная живость и четкость всего, что он видел. Мягкий цвет лица Анджелы, ее хмуро сдвинутые брови — ах, какая это смесь изящества и вульгарности. А солнце в полную силу било в окно. Исполосованное стекло истекало светом, как медом. Это было похоже на огневой заслон нестерпимой яркости и сладости. Сэммлеру не нужна была эта яркость. Она обращалась против него, она слишком кружила голову, слишком волновала.

— Как я понимаю, вы с Элией все продолжаете обсуждать этот злополучный инцидент?

— Он ни за что не хочет забыть о нем. Это жестоко. Для нас обоих — для него и для меня. Но я не могу остановить его.

— А что тебе остается, кроме покорности? Сейчас важнее всего его спокойствие. И никаких препирательств быть не должно. Возможно, было бы правильно, если бы здесь появился юный мистер Хоррикер. Чтобы показать, что он не воспринимает все серьезно. А как он воспринимает это на самом деле?