Выбрать главу

Теперь она могла думать только о Чезаре: «Папочка, где ты?» Исчез Рахманинов, исчезла Адель, исчез целый мир, и осталась одна Эвелин на сцене в ожидании теплых папиных рук. Ей было так холодно. Она заледенела. В помутившемся сознании была всего одна ясная мысль: она не может играть. Ничто не заставит ее тело двигаться.

Она подождала еще минуту, потом встала, улыбнулась — жалкой улыбкой, говорившей зрителю, что что-то пошло совсем не так, — повернулась и тихо ушла со сцены тем же путем обратно в гримерку.

Ее рвота хлынула на синий плюшевый диван, не успела она захлопнуть за собой дверь. Потом снова, когда она добежала до туалета — сначала в раковину, потом в унитаз. Щеки полыхали, внутренний лед превратился в тропический жар. В комнате было пусто, еще горел свет. Эвелин вернулась к двери, захлопнула ее, повернула ключ в замке, выключила свет и, сделав глубокий вдох, упала в мягкое кресло.

В дневнике написано, что она не помнит, сколько времени провела так: с закрытыми глазами, приоткрытым ртом, колотящимся сердцем. Когда она пришла в себя, Михаэла с Чезаром растирали ей руки — по одному на каждую руку, — а Бенджи смотрел на них с таким потрясением, будто она умерла и родители пытались ее воскресить.

— Не волнуйся, милая, — приговаривала Михаэла сквозь слезы, качая головой. — Это еще не конец света. Мы отвезем тебя домой, и ты поспишь.

Чезар и сам выглядел оцепеневшим, как пару десятилетий назад, когда трансатлантический лайнер пристал к острову Эллис. Словно мертвый, он наблюдал, как Михаэла приводит в чувство их дочь, и единственной фразой, пришедшей ему на ум, было: «Я взял такси. Мы едем домой». Тихим голосом он все повторял и повторял ее, словно дрожа.

Эвелин не помнила, как они ехали в такси, как она заснула в своей кровати, но наутро она проснулась с тяжелой головой, не чувствуя ни малейшего желания играть Рахманинова. Она уставилась на свое пианино, как на какой-то инородный объект, и стала думать, что же с ней случилось.

— Я играла? — спрашивала она себя. — Неужели я забыла, как играла? Где отзывы? Почему я ничего не помню?

Семейный доктор явился осмотреть ее около полудня, ничего не обнаружил и сказал Михаэле, что «Эвелин придет в норму через несколько дней, но, если будет дальше плакать, дайте ей эти таблетки».

Эвелин еще не плакала — слезы пришли потом, и она рыдала, держась за спинку кровати. Дней пять она не выходила из комнаты, отказывалась есть, и Михаэле пришлось кормить ее с ложки насильно, держа язык пальцем. Эвелин просто хотелось остаться одной и спать. Думать она могла только об Адели; она представляла, как та восседает в первом ряду Таун-холла, положив властную правую руку, которую Эвелин так хорошо знала по их занятиям, на подбородок, как распекает ее за выбор сонаты Рахманинова. Эвелин была уверена, что всему виной какой-то сглаз, но не «красная угроза»: сталинские репрессии, известиями о которых пестрели заголовки газет по всей стране, в те годы пугали многих американцев. Эвелин знала об этом по урокам истории, но не могла винить в случившемся провале никого, кроме себя. Она повторяла себе, что произошедшее никак не связано с тем, что программа была полна русской музыки. Нет, она сама все испортила.

Мысли о суициде не приходили ей в голову: для этого она была слишком уравновешенна. Михаэлу с Чезаром случившееся несчастье не сломило. В конце концов, они не заставляли дочь стать пианисткой.

Спустя неделю она несколько восстановилась и вернулась в свою Школу исполнительских искусств, которую и я, как расскажу позже, посещал двадцать лет спустя. Но она пропустила пятничный урок фортепиано, будучи не в состоянии и помыслить о том, чтобы встретиться с Аделью.

Адель избавила ее от этой агонии. Вскоре из Джульярдской школы пришло письмо, вызывающее Эвелин в кабинет декана факультета фортепиано, где тот коротко изложил ей новости. Адель больше не будет ее учить — ей не нужно идти на следующее занятие. Эвелин вольна обсудить этот вопрос с комиссией по фортепиано, чтобы ей назначили другого педагога, но решение Адель окончательно.

Неожиданный разрыв отношений с преподавательницей подорвал дух Эвелин гораздо сильнее, чем фиаско на сцене, — мысль о том, что она подвела Адель, не послушалась ее, безрассудно отринула совет насчет Рахманинова и своевольно настояла на своем выборе репертуара. Все кончено, думала Эвелин, ее мир разрушен. И теперь ей придется провести всю жизнь с мыслью о последствиях.

Эвелин рассказала, что потом, много лет спустя, узнала, что у Адели тоже были проблемы, связанные с боязнью сцены, и ее учителям приходилось бегать за ней по комнате (она была одной из первых молодых привлекательных американок, учившихся у легендарных русских эмигрантов, которые перебрались в Америку в начале XX века; наверняка пианисты вроде Иосифа Левина с большим удовольствием давали ей уроки) — неудивительно, что она с такой непреклонностью советовала Эвелин не брать Вторую сонату Рахманинова. Эвелин узнала об этом на приеме у стоматолога в Калифорнии, когда поселилась на Венис-бич. В приемной рядом с ней сидел один русский, лет сорока, с сильным акцентом. Они разговорились, и он поведал Эвелин, что был пианистом и в шестидесятых годах учился у Адели Маркус в Джульярдской школе. Его карьера так и не сложилась, но он сходил на несколько ее концертов в Нью-Йорке, во время которых она так нервничала, что даже теряла память. Он сказал, что это сильно повлияло на нее в юности и стало причиной, по которой она занялась преподаванием, на что частенько пеняли ей критики. По его словам, она выходила на сцену белая, как привидение.