Выбрать главу

Рассказал ли я им об удивительной щедрости Эвелин? Да и как бы я смог объяснить тот факт, что нам ничего не придется платить за причиненный ущерб? Амстеры принадлежали к людям другой породы — это касалось и матерей, и отцов. Они прощали людей.

Эвелин могла бы уничтожить меня в тот день, потребовать, чтобы моя стесненная в средствах семья оплатила новую виолончель, и взвалить такое бремя вины на мою совесть, что на исцеление ушли бы годы психотерапии. Вместо этого она сотворила чудо с помощью нескольких слов, подкрепленных безупречным самообладанием и невообразимым милосердием. Отец бы обрушил возмездие на голову виновного. Когда в шесть лет я потерял очки, он повел себя, как тиран, сказал, что, если я их опять потеряю, он не будет покупать новые и я вырасту слепым, не смогу научиться читать, различать окружающих.

Удивительно ли, что я рос, считая Эвелин добрейшей из женщин, когда-либо живших на свете, идеализируя ее? По крайней мере, до тех пор пока события, которые я привожу здесь, не смягчили мой максимализм и не помогли мне лучше понять бедную Эвелин, которая теперь лежала в гробу в земле.

В последующие годы я много раз бывал в красивой музыкальной комнате Ричарда и ни разу ни от кого не слышал о сломанной виолончели. Вскоре после катастрофы Амстеры дали мне понять, что купили Ричарду еще одну запасную виолончель взамен той, что я сломал.

Эвелин в те выходные сказала мне и кое-что еще. Что я лучший друг Ричарда. В восемь лет я еще не мог понять, к чему она это сказала, но со временем сообразил, что означали ее слова: я нравлюсь не только Ричарду, но и ей тоже. В тот момент я подумал, что, хотя мне было всего восемь, она разглядела во мне какое-то качество, делавшее меня чем-то большим, нежели просто будущим аккомпаниатором ее сына. Но впоследствии я интуитивно понял ее логику: если я нравился Ричарду, то должен был нравиться и ей, ибо они с Ричардом были практически одним целым.

Теперь я должен сделать отступление, чтобы показать, каким образом она пришла к идее крайней степени взаимопонимания между нами троими: двумя Амстерами — сыном с матерью — и мной. Только это объясняет, почему я все бросил и полетел на ее похороны, почему ее бумаги так много значили для меня и побудили реконструировать ее жизнь.

Спустя восемь лет после того происшествия, в результате другого бедствия, гораздо более трагического, чем катастрофа с виолончелью, мы с Эвелин стали обмениваться письмами; потом, примерно в 1968 году, она перебралась с Лонг-Айленда в Калифорнию, и наше общение постепенно сошло на нет. Мы все реже писали друг другу, два-три раза в год пытаясь наверстать упущенное полуночными телефонными разговорами, продолжавшимися по часу.

Эвелин так и не вернулась в Нью-Йорк, но нам повезло. Примерно в то же время, когда она переехала, я устроился на работу в Калифорнийский университет — эти события были никак не связаны друг с другом, но благодаря им мы смогли видеться. Я наблюдал, как изящно она седеет, становится с возрастом мягче, красивее и более стойкой, чем Эвелин, которую я помнил по Куинсу. Ее шестидесятый день рождения на Венис-бич в 1978 году прошел скромно: несколько стареющих представителей местной богемы принесли солонину, капустный салат и напитки. Как и ожидалось, она произнесла несколько слов о жизни Рахманинова, человека, который имел для нее колоссальное значение.

Я прекрасно знал, зачем она переехала в окрестности Беверли-Хиллз.

— Найти Сергея Рахманинова и понять его горе, — как сказала она мне тогда и часто говорила после — найти великого русского, скончавшегося в 1943 году, когда Эвелин было двадцать пять. До ее переезда я пытался отговорить ее от этих нелепых исканий, но не добился успеха. Она была непоколебима, все твердила, что это «единственная причина жить теперь, когда у нее никого не осталось».

Эвелин имела в виду «поиски следов Рахманинова», она стремилась узнать, как он жил после бегства от большевиков в 1917 году и эмиграции в Америку. Воображала, что, если сможет восстановить его путь из России в Нью-Йорк и Калифорнию — даты, причины, то воздействие этих событий на него как композитора, и в особенности неизъяснимое чувство тоски, — то поймет собственное одиночество. Такова была ее странная логика: от тоски Рахманинова к своему одиночеству. Под «горем» она подразумевала нечто иное — горе от потери Ричарда.

При чем здесь Ричард и почему Ричард умер?

Вот в чем был вопрос, и у меня ушли годы на то, чтобы понять, как все это взаимосвязано: жизнь Эвелин, жизнь и болезнь ее сына Ричарда и жизнь Рахманинова. Не фактическая причина ранней смерти Ричарда, которую я скоро раскрою — она была довольно проста, хотя и печальна, — а чувство Эвелин, что ее палец заканчивается там, где начинается палец Ричарда, и то, как оно накрывало ее из года в год словно приливной волной. Это чувство было столь сильным, что Эвелин эпохи до Ричарда — существовавшая до появления на свет этого мальчика перевоплотилась совершенно и перестала походить на девушку, которая мечтала выступать на концертах. А потом, в эпоху после Ричарда, она снова стала другим человеком, когда покинула Нью-Йорк и уехала в Калифорнию.