Выбрать главу

А из фургонов посыпались тяжёлые и грубые штуковины, металлические колобашки на мощных суставчатых ногах, с такими же суставчатыми руками, без голов, даже без фонарей, их заменяющих. Полиция, что ли? Эти панки в лампочках нарушали порядок? Эта ночная дискотека — незаконна?

Танцоры кинулись врассыпную.

Безголовые силовики хватали панков очень грубо, тащили к фургонам, женщин — так же жёстко, как и мужчин. Железный долдон ударил фонарь кулаком по голове — по лампе! — полетели осколки! Корпус с разбитым фонарём закинули в фургон и захлопнули дверь.

Я стоял, как приклеенный к камере — снимал, снимал… И тут меня деликатно потянули за плечо.

Я обернулся и увидел прямо перед лицом фонарь, забранный крупной сеткой. Он тихонько гудел — я уже понял, что они не говорят, никто из них не может говорить — но я понял и ещё кое-что: он меня зовёт, зовёт бежать отсюда.

Он боится — и за меня боится.

А на нас шёл безголовый — грубая и туповатая сила, недовольная нарушением здешних правил. Механическая сила, вдобавок — тусклая, без света. Почему-то здесь это было важно.

Я подумал: он может скомкать меня, как листок бумаги.

И грохнуть фонарик, который пытается меня спасти.

Гад.

Это меня взбесило. Не испугало, а взбесило. Я закрыл фонарик собой и подумал, глядя на безголового: тебя снимаю, слышишь, урод? Я тебя сниму и потом всем покажу — да что, я сейчас заберу в свою камеру твою жалкую электрическую душонку!

И он как-то смутился. Остановился. И сделал жест своей механической хваталкой, типичный такой жест представителя власти: снимать нельзя.

Я даже камеру не опустил. Мне казалось, что камера — мой щит. Что ни чёрта мне этот долдон не сделает, пока я с камерой.

Что-то телепатическое в них было, в здешних жителях.

Мы с фонариком отходили, пятясь. Я снимал этот местный полицейский беспредел и думал: я и это тоже сохраню.

Фонарик держал меня за локоть проволочной лапкой — и я шёл за ним, он лучше ориентировался, он меня поддержал пару раз, когда я споткнулся — и я доснимал разгон панков до конца. Мы свернули в переулок, когда автозаки железных долдонов уже отчаливали.

Большая часть панков разбежалась всё-таки, подумал я.

Фонарик стоял рядом и жужжал еле слышно. Он был элегантен, этот фонарик: к его куртейке из какой-то пропитанной пластиком дерюги, как ордена, были прикручены отполированные до блеска шестерни. Он немного сутулился… вообще выглядел до изумления живым существом… фонарь… Я уже не мог его воспринимать просто как фонарь.

— Спасибо, друг, — сказал я.

Он зажужжал чуть громче и мотнул головой-лампой, будто приглашая меня идти за собой.

— А куда? — спросил я. — Я же нездешний, ты видишь?

Он качнул… скажем, головой: идём, мол, со мной, хуже не будет.

— Я пойду, — сказал я. — Но, знаешь, мне же надо домой…

Фонарик покивал понимающе и как-то… не знаю, как описать. Он двигался, как живое. И в его движениях был живой смысл. И он хотел мне показать взглядом, как человек — я понял и посмотрел.

Я увидел стайку девушек-фонариков в длинных тёмных полиэтиленовых платьицах. Одна явно ждала, когда мой знакомец со мной договорит, а остальные — ну, они были просто подружки. Они показались мне удивительно милыми, трогательными и милыми. Не такими, как манекены-панки. Добрые простенькие девочки.

И эта девочка-фонарик выговаривала моему фонарю, что он зря связался с манекенами, зря туда ходил, вот туда, она показала, куда — и это было просто гудение электричества и наклон головы-лампы, довольно яркой, под тёмным капором колпака.

Там, среди мигающих огней, впрямь происходило какое-то не вполне приличное действо. А фонарики — они же просто работяги, зачем им туда лезть?

А её дружок думает о манекене, подумал я. Это глупо, опасно и не по чину ему. И манекены не очень хорошие, вообще-то…

Между тем дружок хотел пойти со мной, а девочка-фонарик не хотела его отпускать. Она мигнула раз, другой — и её свет начал тускнеть: я почувствовал, как ей плохо.

И сказал:

— Прости, старик. Я один. Я один дойду.

И тогда ко мне подошла одна из её подружек. Качнула шляпкой-абажуром — я чуть не сказал «взглянула искоса».

— Ты меня проводишь? — я здорово удивился.

Она тихо загудела и засветилась ярче. Подала мне тоненькую проволочную ручку.

— Я понял, — сказал я. — Спасибо.

На том мы и простились. Фонарик с девушками ушёл в тёмную подворотню — и я ещё долго видел их отсветы на замызганной штукатурке стен. Девушка-фонарик пошла со мной. Её лапка, странно подвижная, тёплая, как, бывает, нагревается провод под током, легонько лежала у меня на сгибе локтя, длинный полиэтиленовый подол шелестел — и что-то в ней было то ли викторианское, то ли вовсе средневековое. Этакая нежная скромность.