Зимой бывает, что из пруда черпают доярки воду. Это когда «загуляет» водовоз, тот же Никита Журов, хохол, родом откуда-то с Полтавщины, неведомо какими путями забредший в Бугры, да так и осевший здесь, видно, навсегда. На скотный двор он приходит раньше всех. Сидит в молокоприемной, щурит бесцветные глаза на доярок, снующих мимо; скажет иногда слово или два, чаще всего ненужный совет, и опять помалкивает.
Шуру подмывает иногда расспросить пастуха о его жизни. Только кажется ей, что у этого человека не было детства, что он от рождения такой — незаметный, с невеселым смехом.
Поднявшись в гору, она увидела Никиту около кормокухни, дремлющего в бурьяне на разостланном плаще.
Кормокухня небольшая, с поникшей крышей, почерневшая от гари. Давно бы надо переложить дымоход, да не хватает рук, как объясняет всегда Любавин.
— У вас только кормокухня на уме! Разорваться, что ли, плотникам?
Всякий раз, затопив печь и купаясь в клубах едкого дыма, доярки ругаются: — Его бы сюда хоть на денек!
«Верно, — думает Шура, еще издали заметив, как выползают из щелей синие змейки дыма, — тогда бы нашел мигом плотников».
Она как-то невольно замедлила шаги и даже оглянулась. Солнце поднималось над Буграми, лудило стекла изб. Улицей спускалась предрассветная дымка, а с другой стороны, из лесов, стекали в реку белые клубы — отражения облаков.
«Хорошо было бы вёдро, — подумала рассеянно Шура. — Сено убирать надо».
— Эй, Шурка, размечталась, — позвал громко Никита. На его голос из кормокухни вышла Тоня Лохина, телятница, маленькая девушка с пухлыми щеками. Вытирая глаза, крикнула насмешливо:
— Есть ей о ком мечтать!
Запела, переступая с ноги на ногу, как приплясывая:
— Видела, как вы вчера на лодочке катались, — сообщила горделиво, причмокнув, точно спрятала за щеку кусок сахару. А Никита присел, охватив колени руками:
— Оттого она, оказывается, последняя бежит. Смотри-ка, Санька, из-за тебя с матерью придется мне сегодня ждать. Ох, нажалуюсь я тогда Любавину.
Из кормокухни с бадьей в руке, лениво переступая красными, как настеганными крапивой, ногами, вышла еще одна доярка, Алевтина Зайцева. Сказала, обращаясь к пастуху:
— Пустое место теперь твой Любавин. Был да вышел весь.
— Это как же так понимать? — задорно спросил Никита, вскинув тяжелый подбородок.
— Как хочешь, так и понимай. Новый будет. Говорят, Игнат Еремеев…
Никита присвистнул, с озабоченным лицом стал встряхивать плащ, бормоча при этом:
— Что ж, ему разонравился, выходит, город?
Подхватив ведро, Шура пошла на ферму. Слышался за спиной негромкий голос Алевтины:
— По нам так все равно. Пусть. Не на две семьи хоть, а то мотался бы, как ботало коровье. Куда такого?
«Правильно, — мысленно согласилась Шура. — Куда такого».
В помещении было тихо, стоял прохладный полусумрак. Доски пола гнулись, пропуская в щели темную воду. В углу старик Косулин, спрятав под козырек фуражки желтое личико, чистил быка Помпея. Огромное животное вздыхало шумно, стукало копытами о пол, фыркало, а быковод просил сердито:
— Что, леший… Или я тебе добра не желаю.
Услышав шаги, оглянулся.
— Это ты, Шурка? — спросил зачем-то, хотя Шура прошла в двух шагах. Глядя, как удобно устраивается доярка на скамейке около коровы, полюбопытствовал: — Папаню твоего видел вчера. На гумно поздно ходил за травой для телка, а он луговиной к дому шагал с чемоданчиком. Как встретили гостя?..
Старик хихикнул, жарко задышал над ухом. Подумав, что сейчас он ткнется ей в щеку острым подбородком, осыпанным редкими и жесткими волосками, Шура отодвинулась, сказала сердито:
— Ваше-то какое дело? Чистите лучше Помпея.
Старик крякнул, отошел. Опять начал с хрустом сдирать с ляжек быка навозную коросту. Ворчал потихоньку себе под нос:
— Вся в матку, ершистая. Спросить даже нельзя.
Струйки молока, перегоняя одна другую, упруго бились в дно подойника, потом, пробивая пушистую пену, всплескивали под ней. Было грустно, и эту грусть не смывали воспоминания о вчерашнем вечере, набегающие то и дело, заставляющие улыбаться, облизывать нацелованные губы. Слышался голос матери, и вся она стояла перед ней, смущенная, жалкая, точно за минуту до прихода Шуры в кухню совершила нехороший поступок.
«Зачем так-то жить, в страхе?» — подумала девушка, вытягивая из коровьих сосков последние струйки молока.
Пришла мать. Торопливо сунулась за коров с лопатой, толкая их молча. В другом углу заговорила Алевтина, посмеиваясь: