— Вот так же и троглодиты, — заговорил студент, — вот так же и две тысячи лет назад отправлялись к истокам Стикса… Там были свои парикмахеры, а теперь лишь пыль. И Нюшки были. Матронами звали. Тоже, наверное, умели любить. А сейчас тоже пыль. Еще несколько тысячелетий, и можно из них нефть добывать — бури скважину.
— Брось ты каркать, — хмуро оборвал его один из раненых. — О жизни надо побольше говорить. Без тебя этой загробной философии люди столько ли наговорили. Ишь ты, дьячок…
Кто-то засмеялся облегченно. Игнат тоже повеселел, обрадовался от этих слов, сдобренных грязной руганью.
III
Трава после дождя свилась, обрываясь о сапоги, брызгала каплями. От сеновалов сладко пахло сеном. Около одного из них Игнат остановился на миг. Вспомнил, как незадолго до того страшного пожара, сжегшего отца, в душный июльский вечер они приехали с пожни. Спрыгнув с воза, раскрыв широкие половинки двери, отец запел, озорно подмигивая матери:
А когда была брошена в сарай последняя охапка сена, из повисшей над селом черной тучи метнулась молния. Гром как будто перевернул огромное ведро с водой — хлынул ливень. Прижимая к себе Игната, отец говорил весело:
— Врали, Игнат, раньше попы, будто молнии — это Илья пророк в колеснице скачет. Молния — это электричество. Вот придет время, мы их всех с неба соберем и — в провода, а по проводам в избы пустим. Тогда светло будет.
— И так же они трещать будут? — испуганно спросил Игнат.
Отец захохотал, закрутил головой:
— Тихо они побегут. Даже мышь не услышит…
Давно это было. И вот он, небритый, в солдатской шинели, заскорузлых сапогах… А сарай погнулся, почернел. Немного поодаль, там, где когда-то стоял тот амбар, буйно разросся кипрей, взращенный углем, золой, пеплом. Его розово-фиолетовые цветы, набухшие от влаги, вспыхивали крохотными зловещими огоньками, зажгли сердце знакомой болью…
Вечером собрались гости. Было шумно, пели песни под гармонь. Ухарски передергивая косыми плечами, бил сапогами о пол кузнец Христофор Бородин, растягивая щербатый рот, повторял одни и те же слова песни.
Пол дрожал, готовый провалиться, увлечь в подполье гостей вместе с праздничным столом. Тонко вызванивали стекла окон, в некоторых местах треснувшие. Захмелевший Игнат любовно осматривал гостей. В голове звучало одно и то же: «Вот и дома. Кругом свои».
Антип Филатов сидел на стуле, сцепив на коленях костистые волосатые руки. Был похож на лесоруба, только что отложившего топор. Что-то говорил ему Николай Костылев, сощуривая приторно красные глаза. Рядом с ним сидела жена Анна в бордовом платье, немного печальная. Смотрела, как пляшет Бородин, видно, подпевала тихонько — губы шевелились. У печи спорили Демид Лукосеев с Феоктистом Шиховым. Старик еще больше высох, казался больным, но о чем-то кричал яростно, надувая морщинистые щеки, тряс рукой, похожей на куриную ногу.
А Христофор все топотал без устали. Крутилась вокруг него Алевтина Зайцева, хлопала в ладоши, повизгивала, точно кто хватал ее за голые руки цепкими холодными пальцами.
— Не разучился народ гулять, — подсев, закричал Демид Лукосеев. — Умеет и выпить, и поплясать. А вот дела у нас пока неважные, Игнат. С тех пор как Бахов умер, радостей мало.
— А что же так?
Демид махнул рукой, огорченно заговорил:
— Я тебе одно скажу. Вон Костылев Колька достал через сельсовет паспорт и теперь метит на кирпичный завод. Открыто говорит: мол, я последние деньки дорабатываю на колхозном поле. Вот и подумай — будет польза бригаде от такого бригадира?
Грузно опустился рядом Любавин, подозрительно глядя на Демида, заговорил:
— Что, жалуешься? Только ты упомянул ли, что колхоз наш третье место в районе по надоям молока занимает, а Анна Костылева летошним годом на Доску почета занесена? В районе, на доске, золотыми буквами, и портрет есть даже. Это что же тебе — так просто все получается, Демид?
— На государственных кормах третье место заняли, Федор Кузьмич, а не было бы их, так сидели бы в хвосте, это точно…
— Ну, это ты брось, — нахмурился Любавин. — Так и все колхозы живут, тоже берут корм у государства. Не мы одни…
Чтобы закончить этот разговор, обнял Игната за плечи, закричал в ухо:
— А тебя я думаю потом бригадиром поставить.
— Что же вы распускаете народ, Федор Кузьмич?