Выбрать главу

Сергей Юрьенен

Платформа Токсово

Б.

Январь. Я – Водолей. Мне скоро двадцать.

Вот и Финляндский. Не могу не бросить взгляд на паровозик, примчавший в нашу несчастную империю, страну моих предков, создателя СССР. Смехотворный раструб трубы. К минувшему юбилею был свежевыкрашен. Завернутые в целлофан цветы в горшочках расставлены под лбом железным, на который припаян номер 293 – не предусмотренный в «Откровении».

Полвека спустя меня уносит вспять. К границе.

Но выхожу, конечно, до.

Электричка взвывает ослепительно и гаснет. Жесть гремит, но лампочку разбили. Тьма на платформе. Снежный вихрь толкает к краю.

Я потуже натягиваю дедову ушанку, соскальзываю по ступенькам, перехожу пути и чувствую, что на этом теряюсь для всех, кроме себя – имеющего за пазухой литровую бутылку «Старки». Для нее, квадратной, толстостенной, покрытой узлами роз стеклянного литья, бабушка пришила под пальто специальный ситцевый карман. Чтобы не разбил в пути с Пяти углов.

Пурга над поселком. Сугробы задвигают во тьму заборы. Не дают приблизиться, чтобы увидеть номер. Я скольжу между ними в остроносых чешских туфлях. Уместней, конечно, валенки. Но есть только модельные. На тонких кожаных подошвах. Что хорошо для танцев.

Жалить лицо перестает. Не ощущаю. И ног под собой не чувствую. Литератюр…

В который раз я выхожу к фонарному столбу.

На этот прислоняюсь.

Ни зги не видно.

Сартр вопрошает… Кес кё сэ ла литератюр? Вот это и есть литератюр. Вместо жизни и Наташи. Московский проспект, он тоже не рядом, но хотя бы в городе. Вырвавшись вчера у лифта, сама сегодня позвонила, предложила танцы в ДК, а перед тем «Дубок». Что за «Дубок»? Ну, погребок. Креветки с пивом. Потом, за шахтой лифта у чердачной двери, пошел бы дальше. С опорой на перила. Давно пора. Бело-розовый пакетик с презервативом, собственноручно купленным в аптеке (что в Ленинграде анонимно и не страшно) за две недели моей любви поистрепался в заднем кармане брюк.

Я снимаю перчатку. С бутылью выворачиваю бабушкин карман. Ситчик «в цветочек». Отрываю, благо наметан на скорую руку. Тряпку тут же подхватывает и уносит. На бутылке предусмотрительный стаканчик. Развинчиваю, зубами вынимаю пробку. Наполняю по спиральную нарезку. Высоко над головой там громыхает жесть, мечется свет, озаряя метель. Я так замерз, что не могу глотнуть. Гримасничаю, ужимаю губы, оживляя необходимые мне мускулы. После чего я слышу голос, свой собственный, конечно: «Давай, сынок! Чтоб повезло!». Живой огонь мне раздвигает грудь. Завинчиваю, втискиваю в боковой наружный, думая о том, что вырос давно из школьного пальто.

После чего забор с искомым номером находится.

Калитка заперта.

Щеколда в конце концов подскакивает.

Крыша белеет, дом погружен в темноту. Тропинки нет. Следов нет тоже. Если и были, занесло. На крыльце я ударяю туфлей об туфлю. Дощатый настил под снегом отзывается пустотой. Неужели никого? Дверь изнутри утеплена ватином, стуки глохнут. Я пинаю ногой. И что тогда? Был так уверен, что расписания назад не посмотрел. Еще пинок. Безрезультатно. Привалившись к двери, бью каблуками. При этом смотрю на мертвый сад. Ревет пурга. Доставшая нас здесь из Арктики – через Кольский полуостров.

Вдруг звон ведра: «Ебит-т…». Я тут же снова каблуком. Голос реагирует: «Кого еще нелегкая… Кто там?».

– Гость!

Мужик. Не пьяный, но поддатый.

Я говорю:

– К Рису Владимировичу.

– Ну, есть такой…

Спасен! Все во мне ликует, несмотря на то, что мужик не отступает:

– А сам кто будешь? Шляются тут всякие, а после осложнения… Стажер из Франции не ты?

Я усмехаюсь:

– Что вы…

– Записки, понял, пизданул. Которые не для печати. А он там, понимаешь, тиснул. Троцкист проклятый. В Смольный вызывают, кулаком стучат… Так, значит, русский?

– Русский.

– Тоже разные бывают. Которые и без бутылки…

– Бутылка есть.

– Так что же мы стоим? Ну, гость же дорогой!..

Несмотря на холод, в сенях музейный запах. Схватившись в потемках за сухую шерсть, отдергиваю руку. Чучело. Не может быть. Медведя…

– Не бойся, не кусает.

– Как,- говорю,- в Музее Арктики…

– Так тесть у нас герой-полярник. Весь дом в берлогу превратил…

Мне отворачивают шкуру:

– Влазь!

Протискиваясь, вижу в багровых зеркалах себя же – пролезающего головой в тепло. Повсюду здесь шкуры и бутылки. Все выпиты. Среди загнутых опасно консервных банок, тарелок с закуской, окурков папирос и кусков хлеба по-лампадному лилово светит постамент лампы. Керосиновой, но антикварной. Лев Андреев, Горький…

На полу и стенах шкуры медведей бурых. Тахта накрыта шкурой белого. На ней ничком лежит, можно сказать, кумир.

В полярных унтах. Роскошных таких. Расшитых бисером.

Лицо и руки в машинописной рукописи.

Когда я вынимаю «Старку», на бутыли разом загораются все розочки. Тусклым и вязким – медовым огнем.

– Еб-бена мать… Из царских, что ли, погребов? – Пальто мое вешается на рога – оленьи.- Ну, гость! Ну удивил! Будет ему сейчас сюрприз. Садись-ка…

Я сажусь на венский стул, радушно обмахнутый ручищей со старой наколкой. Стандартной. Сердце, пробитое стрелой. Споро и ловко – сажень в плечах косая – убирает захватанные граненые стаканы, расчищает стол, вспарывает новые консервы, загибает, ставит мне чистую тарелку, вилку, нож. Присев перед буфетцем, на котором развернуто трюмо, извлекает за ножки хрустальные бокалы.

– Ты посмотри, чего у нас стоит… Эй! Рис Владимирыч!

Мычание и скрип сминаемых лицом страниц.

– О Воскресении, должно быть, грезит.

– О чем?

– Да мы тут Федорова поминали.- Мельком мужик отмечает пробел в моих глазах.- Ну, был у нас такой чудило. Николай Николаевич… Сами вы кто, ну по профессии?

– Еще никто.

– Ага… Ну да и я тут – при котельной. Он типа русский хиппи был. Во времена, когда медведи еще бродили по империи, а между ними, понимаешь, толстые львы и достоевские… Помельче гиганты тоже. Там – соловьевы. Ну и он – на равных с ними. Интересуясь единственной проблемой. По возвращению людей.

– Откуда?

Мужик кивает:

– Ну оттуда…

– Но это невозможно.

– Кто знает… Ник-Ник, он значит, к какому выводу пришел? Цель человека – воскресить отца. Обратно воплотить.

Глядя на него, я думаю о прахе, запаянном в дюралюминиевую урну. Закопанную рядом с дедом на кладбище за Охтой. Где вечная мерзлота.

Сейчас, по крайней мере.

– Понял?

Я киваю.

– Вот! А тот, чтоб деда, дед же прадеда. Ну и таким макаром всех.

Я вижу фото с застенчивой улыбкой отца, стоящего на лыжах в кепке, потом возникает в царской форме дед, и все мои потомки, твердые «карточки» которых я рассматриваю каждый раз у бабушки. Воскрешение налетает на меня за роем рой – что делать с перенаселением? Даже представить невозможно. Кружится голова.

– А что потом?

– Потом – не знаю.

– А книги он оставил – Федоров?

– Нет. Только самиздат.

Что удивляет:

– Уже тогда?

– А ты как думал? Все потеряно. Только из уст в уста передается. Рису еврей-профессор рассказал, он мне. Что понял из того. А я тебе. Пятая вода на киселе, конечно. Но мысль, согласись, красивая.

– Своим абсурдом.

– Ну, так ведь мы не где-нибудь: в России… Эй, Рис Владимирыч!