Поскольку речь идет только о созидательной разновидности эроса, она может здесь также противоречить образу Платона, этого глубоко почитаемого нами мужа, — образу, который чересчур мистически окрашен и слишком непластично отлит. Хотя поздний Платон и немногочисленные начатки его собственного учения склоняют поверить в возможность жить в состоянии божественного экстаза, все же в ядре своем платонический культ прямо противоположен мистическому. Мистика всегда коренится в той своеобразной слабости, когда упорядочивающие силы ума уже не могут быть поставлены на службу созидательным, когда их стремятся преодолеть и усыпить, вместо того чтобы покорить и оплодотворить их [или это юношеская незрелость эпохи, которая еще слишком робка, чтобы прояснить ситуацию с упорядочивающими силами], и потому она неизменно чужда тем, кто способен с невиданным успехом превратить открытые мыслью порядки в творческий культ. Обоснование высочайшей идеи благородного в божественном представляет собой лишь сердцевину культа и вовсе не взывает к мистическому слиянию; и сама культовая сила, сила эроса, поскольку по своей структуре он представляет собой
metaxy, защищена от любых мистических недоразумений; ибо как таковой он выступает вечным ловцом прекрасного, никогда не настигая его, вечно привязан к середине между прекрасным и безобразным, благородным и низменным, всегда демон и никогда не Бог, то затухая, то опять разгораясь, и стремясь только порождать в божественном, но не обладать им. Навеянный Диотимой образ мужественного и сурового, без устали борющегося, едва ли не властительного эроса диссонирует с самоотречением и мольбами мистики, но прежде всего Платонова воля к пластической границе диссонирует с отрицающей всякую границу способностью к мистическому перетеканию из одного в другое.* * *
Примечание