— Ты ли тот самый Платон, о котором говорил мне Сократ? — спросила Тимандра, приближаясь к нему.
Она появилась в сиреневой полупрозрачной накидке из финикийской ткани, наброшенной на одно плечо и свисающей чуть ниже колен. Её тёмные блестящие волосы были искусно зачёсаны вверх и перехвачены расшитой золотой лентой. Чудный аромат, источаемый Тимандрой, опередил её самое и окутал Платона, опьяняя. С мочек её ушей, просвечивая сквозь завитки волос, свисали длинные серьги, украшенные бирюзовой эмалью, шею нежно обхватывало тонкое ожерелье. Тимандра улыбалась и была так очаровательна, что у Платона перехватило дух. Он обернулся на её голос и застыл, как большое и неуклюжее изваяние, прислонённое к алтарю.
— Подойди, — ласково приказала Тимандра, остановившись от него в пяти-шести шагах.
Платон и рад был бы подчиниться её приказу, но не мог: ноги совсем не слушались его. Он что-то прошептал в ответ, но, кажется, и сам не знал что. Просто пошевелил губами.
— Придётся, видно, мне подойти к тебе, — засмеялась Тимандра, и под подошвами её кожаных башмачков заскрипел песок. Этот скрип показался Платону громом — он совсем оглох, онемел и окаменел, навалившись спиной на алтарь. И глаза закрыл, словно опасаясь, что вслед за громом засверкают молнии.
— Нельзя же так пугаться, — тихо и ласково проговорила Тимандра, остановившись перед ним и обжигая своим дыханием. — Очнись, Платон. — Она приблизила своё лицо и поцеловала в губы, словно бабочка коснулась их своими крылышками. — Очнись, Платон!
Он открыл глаза, увидел её, и сердце оборвалось, покатилось, полетело, трепыхаясь, как раненая птица, в пропасть, в бездну, в никуда.
Тимандра взяла Платона за руку и повела к скамье. Он послушно следовал за ней, как ребёнок за мамкой, и только теперь, кажется, стал приходить в себя. Тут и мысль пришла спасительная, обещавшая избавить его от губительного очарования, мысль трезвая и достойная воспитанного человека.
— Я любил Алкивиада как родственника и воина, — не веря своим ушам, проговорил он и заплакал. Не потому, что сильно жалел об утрате, а потому, что испугался собственных слов. Они могли отдалить от него возлюбленную и стать между ними преградой, холодной каменной стеной.
Тимандра остановилась.
— Я тоже любила его, — произнесла она со вздохом. — Но он никогда не вспоминал о тебе.
Зачем она это сказала? Что означали её слова? Пыталась ли она уверить Платона, что у них нет запрета на любовь, он Алкивиаду как бы и не родственник и даже не соперник? Или же Тимандра давала понять, что Платон не может быть любим ею, поскольку не только не сравним с Алкивиадом, но даже не достоин был его воспоминаний?
— Что ты сказала? — спросил Платон, цепенея от страха. — Что ты сказала, когда сказала...
— Алкивиад часто вспоминал Сократа, всех его учеников, он любил мне рассказывать о них, веселил всякими забавными историями, но о тебе никогда не упоминал. Хотя Сократ недавно признался, что ты его любимый ученик, каким, кажется, был и Алкивиад... Но теперь я поняла почему: с тобой ничего весёлого не могло приключиться, потому что ты слишком молчалив и робок.
Платон не стал возражать ей, только вздохнул, скорее с облегчением, чем с досадой на самого себя. Неожиданно охвативший его страх отступил — никакой стены между ним и Тимандрой не стояло, была лишь дистанция, которую предстояло ему преодолеть. Им преодолеть. Но эта отстранённость измерялась не стадиями, а часами, днями, годами. Временем забвения и временем познания.
Тимандра назвала его робким и молчаливым. То, что он неразговорчив, может быть, и правда. Но то, что она считает робостью, на самом деле совсем другое. Робость проистекает от неуверенности в себе, в своих достоинствах, в своём умении, из страха показаться не тем, кто ты есть на самом деле, от ожидания незаслуженной насмешки, ошибочного суждения, от заранее уязвлённого самолюбия, от воображаемой обиды. Робость часто сменяется напускной грубостью, дерзостью, а вызванная ею молчаливость — неудержимой разговорчивостью, даже болтливостью. Ничего такого Платон за собой не замечал. И то, что происходило с ним при встрече с Тимандрой, следовало назвать очарованием красотой. Это странное, всепоглощающее чувство, этот молчаливый неописуемый восторг, перед которым замирают все прочие чувства и мысли, как бы растворяет в себе всё сущее, сжигает, как солому пламя. И если в нём есть желание близости, то оно так далеко от заурядной похоти, как небесная звезда от своего отражения в воде. Это желание слиться с красотой и обратиться в вечное восхищение.