— Что?.. Что-нибудь случилось?.. — спросила растерянно Лиза.
— Письмо… Мое письмо… — сказал Юрка драматическим шепотом.
— Да, твое, — Лиза продолжала смущенно улыбаться, не понимая, в чем дело, почему Юрка вдруг так изменился.
— Мое письмо! — закричал он истерично. — Я в него душу вложил, а ты им банку со сметаной накрыла! Мое письмо!..
— Это не я, это мама… — сказала Лиза. — Не было, наверно, под рукой газеты, вот она и схватила… Ну и что тут такого? Я ведь его прочитала…
— Как «что тут такого»?! — свирепел Юрка. — Мое письмо! При чем тут мама? Я тебе писал. Хотя и мать тоже должна бы соображать… Но ты-то, ты-то! Мое письмо! Я в него душу вложил! — Он потряс письмом перед носом Лизы: — Ты что, в самом деле такая… дура? Верни все мои письма! Сейчас же!
— Вон они, лежат сверху, — кивнула она на открытую полку в буфете. Юрка сгреб письма, прикинул — все ли, но считать не стал, сунул в карман и ринулся в дверь.
— Юра, куда же ты?.. Подожди…
Но Юрка не услышал ее. И не видел он, как она потом плакала. А плакала она весь вечер и много-много дней, а может быть, даже и месяцев подряд…
На другой же день Юрка уехал. Уехал быстро, торопливо, воровски, с видом обиженного и непонятого. Уехал с мыслью никогда больше сюда не возвращаться.
Поначалу Юрке досаждали письмами: мать упрекала его в горячности, просила сменить гнев на милость и к ней, и к Лизе. Потом о Лизе перестала писать, умоляла пожалеть ее, больную, мать, для которой только и света в окошке, что дорогой ее сердцу сыночек Юрочка. Юрка отвечал ей сдержанно — не обвинял ее ни в чем, но и «слюни не распускал» — не винился и прощения не просил, виновны, мол, в этом только сложившиеся обстоятельства, он же поступить иначе не мог.
Присылала и Лиза слезные письма, просила простить ее, если она в чем-то и виновата. Ее Юрка удостоил лишь одним письмом — длинным и витиеватым. Обстоятельно объяснил ей, что дело, в конце концов, не в том, что она накрыла сметану его письмом, хотя факт этот и говорит о многом, и прежде всего о ее отношении к нему. По всему видно, что Лиза заблуждается в своих чувствах, ей только кажется, что она его любит, на самом же деле это просто увлечение; пройдет время — и она в этом сама убедится. Что же касается его чувств, то они, разумеется, были искренними, настоящими, но он понял, что их лучше погасить, так как она, Лиза, не способна ни понять, ни оценить его.
Вот так! А Лизка-то была беременна. Глупая девка все скрывала, надеялась на что-то — авось обойдется. И когда Натаха обнаружила такое дело, она схватила дочь за руку и потащила к Чижиковым.
— На, полюбуйся! — сказала она Юркиной матери. — Теперь что будем делать?
Та сначала растерялась, а потом сказала:
— Ну что ж… Будем растить. Может, он еще и одумается. Я постараюсь образумить его.
И она стала «образумливать» сына — просила, упрекала, совестила, снова просила, но он был непреклонен. Юрка нагло отвечал, что знать ничего не знает и знать не хочет. Мало ли с кем она могла нагулять свою беременность, а теперь валит все на него, на невинного Чижикова. Это надо еще доказать. Насколько он понимает в этом деле, он неспособен… То есть от него не могла Лизка забеременеть. Писал — отнекивался, увертывался, оправдывался, извивался, как червь на горячем асфальте, и всякий раз делал приписку: «Это письмо не храни, сразу же порви, а лучше — сожги». Это, кажется, его больше всего и беспокоило. А мать удивлялась: «Как это неспособен?» И снова и снова писала, пыталась пробиться к его сердцу, но так и не достучалась: поздно. Наверное, надо было закладывать в него другие зерна, когда Юрка еще дозревал в теплых отрубях, сидя в них по самые уши.