— А ты что ж, братец, ни к какому берегу не причаливаешь? Думаешь всех хитрее быть? Думаешь, будешь обособленней — так и заметнее? Нет, братец! Так не проживешь. Надо примыкать к кому-нибудь. Один в поле не воин!
— Да я никак не пойму, не разберусь, где кто и кто за кем стоит, и кто что исповедует, — пожаловался Юрка Горластому доверительно. — То «славянофилы», то «леваки», то «правые», то какие-то «славянофобы». Один другого заглазно ругает, а встретятся — целуются?
Захохотал Горластый:
— Чудак ты, Чижиков! «Филы», «фобы»! Все это чепуха, оболочка, прикрытие. На самом деле есть группы. Группа такого-то, группа такого-то. Они захватывают ключевые позиции — в союзе, в издательствах, в журналах, поддерживают друг друга — издают, прославляют, двигают на премии. А ты «филы», «фобы»! Идет элементарная борьба за место на Парнасе. За хорошее место. Понял?
— А вы в какой группе? — простодушно спросил Юрка: мол, я хотел бы быть с вами, раз вы уж такой добрый ко мне.
Горластый снова захохотал:
— Ишь ты, так я тебе и открылся! А ни в какой! И во всех сразу!
— А разве так можно? Сами же говорите…
— Если сумеешь — можно!
«Скользкие какие-то они все, — думал Юрка. — Не схватишь, не зацепишься. Взял бы под свое крылышко — я бы служил ему верой и правдой». И он решил попытать счастья, ударить на жалостливую струну, которая не раз помогала ему в прошлом.
— Трудно мне, — сказал Юрка. — Я ведь из провинции, никого знакомых, один…
— Все мы из провинции!
— И сирота я…
— В каком смысле — сирота? Умственный, что ли, сирота? Не хватает шариков?
— Нет… Без отца рос…
— А-а!.. Ну, милый мой, все мы безотцовщины, тут ничего не попишешь: такова наша селяви.
Не понял Горластый Юрку, а может, сделал вид, что не понял — не взял его под свое крылышко. Но тем не менее Юрка всячески старался попадаться ему на глаза, ловил его взгляд, улыбался, кивал преданно, и тот замечал Юрку, покровительственно хлопал по плечу, спрашивал:
— Ну как, Чижиков, дела?
И тут Юрке хотелось сказать Горластому сразу очень много: пожаловаться, что он одинок, что с творчеством дело идет туго и, главное, в подтексте, — что он очень нуждается в покровительстве сильного, которому он был бы по-собачьи предан, был бы рабом, слугой, телохранителем. Вплоть до того, что сопровождал бы в баню и там тер бы ему спину…
Обо всем этом Юрке хотелось сказать Горластому, но выпалить все сразу одним духом было невозможно, слова застревали в горле, и он лишь с трудом выдыхал:
— Да… Ничего…
— «Ничего», — передразнивал его Горластый. — Ничего — это пустое место, братец! Бунтуй, Юрка! Бунтуй! — напутствовал его Горластый. — Ты должен быть бунтарем! Какой же это поэт, если он не бунтарь? Э-э!
— А против чего бунтовать? — простодушно спрашивал Юрка.
— А против чего хочешь! — Горластый, довольный своей глубокомысленной тирадой, широко раскрывал глаза, обводил победоносным взглядом окружающих, тут же забывал о Юрке и оборачивался уже к другому — такому же — своему обожателю: — Бунтовать, братцы, надо! Ну, не в том смысле, конечно… Не идти и звать к забастовке, — спохватывался он. — Нет! В душе у тебя бунт должон быть! В душе! Душа должна бунтовать! А вы?.. Ладно… Кто сегодня богатый? Пошли по сто граммушечек тяпнем…
Юрка зря обижался на Горластого — тот сам еще только утверждался, но делал это хитро: пока вверху не прижился, от низов не отрывался. Так и болтался все еще между небом и землей. Внизу сшибал «граммушечки», облагая данью наивную молодежь, перед которой играл роль «своего парня», запросто спустившегося к ним с верхов. А в верхах всячески ловил за фалды, за лацканы власть имущих — льстил им, заискивал, расточал заранее придуманные дифирамбические экспромты во время литературных вояжей, а особенно в застольях, куда его уже и приглашали только для роли шута, как гармониста на деревенскую свадьбу. Горластый сам еще готов был тереть спину многим, но, к чести его надо сказать, не опускался до этого. Перед ним маячил живой пример — его однокашник по институту Ларион Просвиркин трет спину косноязычному Философу. Вот уже несколько лет трет, а толку?.. Носит за Философом его портфель, в командировках таскает чемоданы, а сам как был никто, так и остался. Только слава идет худая — лакей, спинотер. Ларион уже и сам чувствует — не вознесет его на Парнас Философ, а отстать от него не может, боится обидеть — тогда совсем пойдет ко дну, тут хоть как-то держится на плаву. Нет, Горластый действует по-другому. С тем же Философом он отношения строит на свой лад. Осилив с трудом его огромный, объемом с Библию, роман, Горластый не посчитался со временем, написал Философу большущее письмо, в котором выразил свой восторг по поводу глубины, широты и других параметров произведения, вознес до небес язык, сквозь который он продирался как сквозь густой терновник, и особо воздал философской стороне романа, из которой он ничего не понял, хотя и честно силился проникнуть в ее суть.