— А это?
— Опять в меня тычешь? Это новинка. Вещь опубликована в четырех номерах журнала и в трех выпусках «Роман-газеты», теперь читатели просят издать ее отдельной книгой!
— А это?
— Ты что, не знаешь? Этот роман получил премию и теперь издается в лауреатской серии. Автоматически. Я-то тут при чем?
— А вот снова твоя фамилия?
— Это не моя. Это — мамина. Не могу же я оставить ее без издания? У нее и так в этом году запланирован только один сборник всего на сорок листов.
— А вот еще?
— Эта? Ну, эту можно и заменить, — улыбнулся Никанор. — Это же ты! Снять?
— Сними!
— Ты что, дура? — посерьезнел он. — Иди и не вмешивайся в мои служебные дела.
— Молодым надо помогать, папуль.
— А я и помогаю. Ты разве старуха?
— А как же Чижиков?
— Это его дело. — И вдруг сморщился, застонал, запричитал плачущим голосом: — Что ты пристала ко мне? Ты что, ревизор? У меня все по закону делается, я не какой-нибудь там… И не расстраивай меня, пожалуйста.
Так и ушла Нототения ни с чем.
А, собственно, почему она вдруг проявила о Чижикове такую заботу? Уж не влюблена ли она в него в самом деле? Если так, то его дела еще могут поправиться и искать сук ему пока рановато.
Но Чижиков, к сожалению, ничего об этом не знал.
У Чижикова уже в привычку вошло: чуть что, чуть какая невзгода — плюх на койку поверх одеяла в чем был, не раздеваясь, и лежит. Если очень припекло — лежит отвернувшись к стенке, если пока терпимо — потолок изучает. Сейчас он сначала завалился к стене, а когда полезли стихи — сердитые, злые, испепеляющие всех и вся, перевернулся на спину. Взял листок, карандаш, быстро записал:
Вот так! Получай, страна родная, от Чижикова! Мало тебе разных недоносков, так вот еще один.
Написал — и легче ему стало, как после клизмы.
Вечером торжественно, с выражением читал собравшимся свой пасквиль. Слушали — переглядывались, прослушали — сказать не знают что: то ли восхищаться смелостью, то ли возмущаться злобной пошлостью, то ли незаметно улизнуть, пока не поздно.
Сидел, молчал угрюмо и Ваня Егоров. И не выдержал, подал голос:
— Да… Нехорошо все это, да… Нехорошо…
— Что нехорошо? — удивился Чижиков.
— Да все это, да… — кивнул он на стихи.
— Тебе-то что! Написал несколько рассказиков — и уже книжку планируют. А я? А у меня?
— А у вас, Юрий Иванович, еще и книжки нет, а слава вон уже какая. Да…
— Эта слава устная, она ведь не кормит.
— А завтра вам издадут книжку, да… Издадут, и как тогда вы будете смотреть на эти стишки? Да… Вас сегодня кто-то обидел, да… обидел, а вы на страну так… На родину так набросились. Страна-то при чем тут? Да… Нехорошо все это. Я думал, вы человек хоть хороший, Юрий Иванович… Да, думал. А вы, Юрий Иванович, да… простите меня, вы — дерьмо, Юрий Иванович. И жить я с вами в одной комнате не хочу. — И Ваня принялся собирать свои манатки.
На другой день к Чижикову подошел круглоголовый, почти без шеи, сутулый человек с реденьким чубчиком над левым глазом. Слегка заикаясь, он представился:
— Здравствуйте, Чижиков. Я — Воздвиженский, — он протянул руку.
— Я вас знаю, — засиял Чижиков. — И стихи ваши знаю и люблю.
— И я о вас много слышал. Не могли бы вы мне дать свои стихи? Может, мне удастся что-то отобрать для публикации.
Чижиков с готовностью передал ему объемистую папку.
— Тут все, и самые последние? — осведомился проницательный Воздвиженский.
— Все.
— И самое последнее? — уточнял он настойчиво.
— Какое?
— Ну, то, что вы вчера читали.
— Нет, — скис почему-то Чижиков. — А зачем?
— Дайте и его.
Юрка достал из кармана сложенный вчетверо листок, отдал Воздвиженскому.