И никуда не деться от этой музычки. Одно приглушишь, так тут же на тебя обрушится что-нибудь… «На Моз-док, на Моз-док…» У входа в метро «Третьяковская» – стоят и сейчас, с гитарами, про Ханкалу, про Хасавюрт, про Кабул. А это, я вам скажу, все одно – время идет, но ни хрена не меняется. Слюнявая подлая дрянь, вся одна и та же. Одна ли война, другая ли. Откуда это берется, кто мне объяснит? Через столько времени – все снова-здорово. Одними и теми же словами, тем же поганым мотивчиком, выворачивающим. Но пусть, неважно.
И когда шел пешком от «Павелецкой», вдыхал застарелый московский запах – где-то около Устьинского моста пахнуло тиной – черт бы меня взял. Черт бы меня взял. Да, сам виноват, сам поддался – но черт. Как же больно. Как больно. Вошел в дом, взбежал на девятый этаж, постоял, покурил, вдавил окурок в ладонь и вышиб дверь.
Прощай, прощай.
Он уже знал, что будет дальше: сперва будет марево, желтая дрянца, дрожащая медуза перед глазами, и она же, тварь, в горле, будет изморозь, знобить будет, тошнота зальет до краев, и все это – он сам, все это сделает он сам, все это и раньше делал он сам, он сам во всем виноват, все сделано его руками, и правильно, так лучше, так хорошо – на четвертый день звонок домашнего телефона выдрал его из желтого морока. На что другое он не обратил бы внимания – но домашний телефон молчал много лет; он снял трубку.
– Здравствуйте! – произнес ясный женский голос. – Мне нужен переплетчик. Я правильно звоню?
Дежа вю взрывом грохнуло в его голове. Он проглотил медузу, засевшую в районе кадыка, и спокойно произнес:
– Да. Я переплетчик. Я вас слушаю.
Надя. Москва, 2007 год
После смерти Гунара Надя затосковала так, что мы все за нее стали бояться. Ее очень опекал ее племянник – Сережа, хороший мальчик, такой лучезарный: он очень тяжело перенес смерть отца и с идеей Надиного старения мирился с трудом. Он видел, что Надя сносно себя чувствует, выходит из дому; знал, что она по-прежнему нарасхват, что целыми днями у нее трезвонит телефон, и она, ворча и хохоча, дает советы бесконечным подружкам; знал, что она организовала Мариному внуку репетитора, а к Тоне Блохиной ездила каждый вторник, отвозила картофельные оладушки; но видел также, что она надрывается быть веселой и вредной, а сил-то нет – и она стыдится в этом признаться. Сережа старался приезжать к ней почаще – они подолгу трепались, она переживала за его институтские дела, но стоило ей заподозрить заботу, она начинала свирепеть и гнала его домой. Раз он приехал – она была рада: с утра полезла зачем-то наводить порядок в шкафах и ящиках, вывалила все на середину комнаты, зарылась в газеты, фотографии, бумажки, перечитывала каждую… старые публикации, письма, не могла оторваться, силы вышли через час, в горле запершила какая-то кислая тоска… а убрать-то этот бардак надо. Тут как раз Сережа – он сразу понял, что ее надо спасать, и сразу все наладил: Надю усадил в кресло, сам сел на пол и стал, не торопясь, перебирать барахло. Фотографии вообще ей не показывал, а бумажки читать давал выборочно – что покороче, что не разбередит. Гунаровы письма вообще все перевязал веревочкой и спрятал в коробку из-под кофе. Дело пошло веселее. Записка от главного редактора: «Уважаемые товарищи! Не доставляйте мне неприятностей незадействием рабочих кадров, то есть вас, в рабочее время! В том числе касается Нади!» Его собственное, младенческих времен, письмо из Крыма: «Дорогая надя у меня дела хорошо а у тебя? купаюс тут ест шершени и нет котлет. Цлую тебя». Надя взбодрилась. Тут-то и возникла эта толстая синяя папка; Сережа было хотел ее отложить, но Надя коршуном кинулась: ну-ка, ну-ка, погоди-ка! Это была рукопись ее книги. И пошло: одна страничка, вторая, третья… вот Надя уже не отвечает на вопросы, она уже там с головой, морщится, тянет «голуаз» из кармана, шарит, не глядя, по столу – где пепельница? не находит – и привычным жестом вываливает сигареты из пачки на стол, а в пачку стряхивает пепел. Стол сигаретами завален – из этой пачки и из двух предыдущих. Сережа так, сяк попробовал ее отвлечь – куда там! «Потом доделаем, иди, миленький, не волнуйся, иди, иди, иди…» Расстроился и ушел. Ну, хочет страдать – ну пущай. Сил нет уже, честное слово.