В Самарии, у города Сихарь,
на миг приподнят Божьей благостыней
пред тайною, не понятой доныне,
покров, непроницаемый, как встарь.
И каждый день, при каждой новой встрече,
жена и муж — не те же ли везде? —
твердят друг другу трепетные речи
о вечной правде, о живой воде.
Все вновь и вновь для кратких утолений
дается нам живительный родник,
и будет жаждать, преклонив колени,
кто хоть однажды к роднику приник.
А в нас, как в страннике, таится непочатый
и утоляющий навеки водоем,
и каждой встречной — щедрою расплатой —
мы за мгновенье вечность отдаем.
Теперь, как некогда, не тщетно ль сердце бьется?
Но все пленительней обманчивая марь
небесных звезд на темном дне колодца
в Самарии, пред городом Сихарь.
Строитель
Се, Дева во чреве примет и родит Сына.
Исаия. Гл. 7. ст. 14
То было некогда — на русской ли равнине
иль на чужбине
средь племени чужого? —
за много лет до Рождества Христова.
I
В просторной лавке женщина стоит,
смиренно просит, жалобно глядит.
«Отсрочь должок, прости…» — «Господь простит — не я,
Он будет побогаче.
Молись Ему, коль искусит змея,
а предо мной — подумай об отдаче».
— «Будь милосерден. Муж лежит больной,
четвертый месяц без работы.
А дети есть хотят…» — «Да что ты?
Скажи на милость: просят есть, а я тому виной?»
— «Мне только хлеба отпусти немного.
Все полностью отдам тебе, ей Богу,
как только справимся. Ведь знаешь нас давно:
всегда платили, в долг не брали,
работали, не пировали.
Пришла беда, хоть в петлю лезть…»
— «Зачем же в петлю — лучше место есть:
ступай в чулан, там тихо и темно,
товару всякого навалено немало,
и людям будет невдомек,
что нынче ты не покупала,
а продалась, — чтоб уплатить должок».
— «А грех-то, грех…» — «Не будешь ты в ответе:
ведь болен муж и голодают дети —
кто виноват? — Выходит, что не ты».
И женщину к чулану подвигая,
Филипп шептал угрюмо: «Все скоты,
и эта и другая,
все люди, добрые и злые».
— «Маляр пришел» — приказчик доложил.
Филипп неспешно притворил
за женщиною дверь, подумал, и впервые,
за целый день, улыбкою кривою
вдруг замерцали хмурые черты.
— «Андрей, иди-ка ты» —
и на чулан приказчику он указал рукою.
II
Перед художником с заплатанным камзолом,
с рубахой грязною и рваной,
с руками тонкими и взглядом невеселым
Филипп сидел и объяснял пространно:
— «Родителей я крепко уважаю:
отец был вором, мать — гулящей девкой.
Чего уставился? С любовью, не с издевкой
Покойников достойно величаю.
Не их вина, что были тем, чем были:
виновен тот, кто их такими видел
в своих мечтах, которых не забыли
они всю жизнь. Не помнят ли доселе?
Не плохи были даже в трезвом виде:
блудили, сквернословили и очернить умели
и близких и далеких, как никто.
Когда ж хмелели,
такое учиняли, что
и не расскажешь… Я же — в них.
Как родился и выжил — прямо чудо.
Такой должно быть стих
сложился там — вверху — нескладный и неверный —
и прозвучал оттуда
во мне.
Болезнью скверной
отец и мать болели с юных лет,
и не было детей иль дети умирали,
едва увидев свет.
Один лишь брат, в болезни и вине
рожденный, жил до двадцати годов.
Уродом был. Уродом и прозвали.
Дурак совсем — лишь спать и жрать готов;
и порченный — с припадками, — но милый.
Ругала мать, отец нещадно бил;
так и подох, и верно тотчас сгнил,
пока мы, пьяные, галдели над могилой.
А я живу. Не добр, но и не лют;
лицом не вышел, роста не хватило,
плешив, сутул, и ноги покривило,
сутяжник, пьяница и плут;
всего по мелочи, и подлости и страха.
А впрочем: чист кафтан и стирана рубаха,
лопатой борода, в мошне не пусто.
Коль ты маляр, так красок не жалей,
клади их густо, да распиши позлей,
чтоб каждый мог понять при первом взгляде,
лишь только подойдет к холсту,
каков я человек и спереди и сзади;
какую думал думу и мечтал мечту
строитель тамошний, чьи вымыслы я чту, —
чтоб каждый, поглядев на лик, как будто живый,
потом плевался долго: «Тьфу, какой паршивый».
III
Когда стемнело и ушел художник,
Филипп перед портретом стал,
разглядывал его и что-то бормотал;
потом у зеркала пытливо изучал
свои черты, и злобно прошептал:
«Не живописец, а сапожник».
И вышел. А в каморке тесной,
где полки с книгами скрывали стены,
зажег свечу, уселся в кресле,
и с улыбкою блаженной
к себе придвинул том тяжеловесный,
лежавший на столе.
Разгладились морщины на челе,
в очах восторженная воля засветилась,
медлительными сделались движенья.
В каморку постучали. Не прервавши чтенья,
он проронил: входи! И тихо дверь раскрылась;
Андрей в нее неловко проскользнул
и, притворивши, запер на крючок.
Затем к столу придвинул стул
и стоя ждал,
уставясь на начищенный сапог.
— Садись! — сказал, не глядя на него, хозяин.
Приказчик сел. Рукою грубою изваян,
он был неладно скроен — крепко сшит,
высок и грузен и в хмелю сердит,
подковы гнул и жорнов подымал.
Был вдов, и жил, как говорили, с дочкой.
Хозяин, дочитав до точки,
стал вслух читать, напевно и тягуче,
с усилием, как будто полз по круче
тропой отвесной. Но глаза горели,
дышала часто грудь, и в теле
истому сладкую он ощущал.
А нос и лоб блестели
от пота.
Приказчик выгнулся вперед,
вцепился в стол руками
и так чтеца пронзал
глазами,
как будто тот
творил диковинное что-то.
Так длилось долго. Капала свеча,
шуршали желтые страницы.
На улице, визжа и гогоча,
с парнями пьяными веселые девицы
ругались. А пытливую луну
дразнили, заволакивая, тучи.
И все звучал, пронзая тишину
в каморке голос мерный и тягучий.
Затем, откинувшись на кресле, пот отер
усталый чтец с лица.
И помолчав немного,
кивнул Андрею: «Все для Бога
они трудились. Мы же до конца
их труд доводим. Ладен он и спор,
и, может быть, и нам на радость будет.
Не больно хороши земля и люди,
строитель тамошний — не нам чета.
Что выстроено нами — красота
и загляденье. Рай да будет раем.
Продолжим труд умерших — помечтаем».