Выбрать главу
В Самарии, у города Сихарь, на миг приподнят Божьей благостыней пред тайною, не понятой доныне, покров, непроницаемый, как встарь. И каждый день, при каждой новой встрече, жена и муж — не те же ли везде? — твердят друг другу трепетные речи о вечной правде, о живой воде. Все вновь и вновь для кратких утолений дается нам живительный родник, и будет жаждать, преклонив колени, кто хоть однажды к роднику приник. А в нас, как в страннике, таится непочатый и утоляющий навеки водоем, и каждой встречной — щедрою расплатой — мы за мгновенье вечность отдаем. Теперь, как некогда, не тщетно ль сердце бьется? Но все пленительней обманчивая марь небесных звезд на темном дне колодца в Самарии, пред городом Сихарь.
1915

Строитель

Се, Дева во чреве примет и родит Сына.

Исаия. Гл. 7. ст. 14

То было некогда — на русской ли равнине иль на чужбине средь племени чужого? — за много лет до Рождества Христова.

I

В просторной лавке женщина стоит, смиренно просит, жалобно глядит. «Отсрочь должок, прости…» — «Господь простит — не я, Он будет побогаче. Молись Ему, коль искусит змея, а предо мной — подумай об отдаче». — «Будь милосерден. Муж лежит больной, четвертый месяц без работы. А дети есть хотят…» — «Да что ты? Скажи на милость: просят есть, а я тому виной?» — «Мне только хлеба отпусти немного. Все полностью отдам тебе, ей Богу, как только справимся. Ведь знаешь нас давно: всегда платили, в долг не брали, работали, не пировали. Пришла беда, хоть в петлю лезть…» — «Зачем же в петлю — лучше место есть: ступай в чулан, там тихо и темно, товару всякого навалено немало, и людям будет невдомек, что нынче ты не покупала, а продалась, — чтоб уплатить должок». — «А грех-то, грех…» — «Не будешь ты в ответе: ведь болен муж и голодают дети — кто виноват? — Выходит, что не ты». И женщину к чулану подвигая, Филипп шептал угрюмо: «Все скоты, и эта и другая, все люди, добрые и злые». — «Маляр пришел» — приказчик доложил. Филипп неспешно притворил за женщиною дверь, подумал, и впервые, за целый день, улыбкою кривою вдруг замерцали хмурые черты. — «Андрей, иди-ка ты» — и на чулан приказчику он указал рукою.

II

Перед художником с заплатанным камзолом, с рубахой грязною и рваной, с руками тонкими и взглядом невеселым Филипп сидел и объяснял пространно: — «Родителей я крепко уважаю: отец был вором, мать — гулящей девкой. Чего уставился? С любовью, не с издевкой Покойников достойно величаю. Не их вина, что были тем, чем были: виновен тот, кто их такими видел в своих мечтах, которых не забыли они всю жизнь. Не помнят ли доселе? Не плохи были даже в трезвом виде: блудили, сквернословили и очернить умели и близких и далеких, как никто. Когда ж хмелели, такое учиняли, что и не расскажешь… Я же — в них. Как родился и выжил — прямо чудо. Такой должно быть стих сложился там — вверху — нескладный и неверный — и прозвучал оттуда во мне. Болезнью скверной отец и мать болели с юных лет, и не было детей иль дети умирали, едва увидев свет. Один лишь брат, в болезни и вине рожденный, жил до двадцати годов. Уродом был. Уродом и прозвали. Дурак совсем — лишь спать и жрать готов; и порченный — с припадками, — но милый. Ругала мать, отец нещадно бил; так и подох, и верно тотчас сгнил, пока мы, пьяные, галдели над могилой. А я живу. Не добр, но и не лют; лицом не вышел, роста не хватило, плешив, сутул, и ноги покривило, сутяжник, пьяница и плут; всего по мелочи, и подлости и страха. А впрочем: чист кафтан и стирана рубаха, лопатой борода, в мошне не пусто. Коль ты маляр, так красок не жалей, клади их густо, да распиши позлей, чтоб каждый мог понять при первом взгляде, лишь только подойдет к холсту, каков я человек и спереди и сзади; какую думал думу и мечтал мечту строитель тамошний, чьи вымыслы я чту, — чтоб каждый, поглядев на лик, как будто живый, потом плевался долго: «Тьфу, какой паршивый».

III

Когда стемнело и ушел художник, Филипп перед портретом стал, разглядывал его и что-то бормотал; потом у зеркала пытливо изучал свои черты, и злобно прошептал: «Не живописец, а сапожник». И вышел. А в каморке тесной, где полки с книгами скрывали стены, зажег свечу, уселся в кресле, и с улыбкою блаженной к себе придвинул том тяжеловесный, лежавший на столе. Разгладились морщины на челе, в очах восторженная воля засветилась, медлительными сделались движенья. В каморку постучали. Не прервавши чтенья, он проронил: входи! И тихо дверь раскрылась; Андрей в нее неловко проскользнул и, притворивши, запер на крючок. Затем к столу придвинул стул и стоя ждал, уставясь на начищенный сапог. — Садись! — сказал, не глядя на него, хозяин. Приказчик сел. Рукою грубою изваян, он был неладно скроен — крепко сшит, высок и грузен и в хмелю сердит, подковы гнул и жорнов подымал. Был вдов, и жил, как говорили, с дочкой. Хозяин, дочитав до точки, стал вслух читать, напевно и тягуче, с усилием, как будто полз по круче тропой отвесной. Но глаза горели, дышала часто грудь, и в теле истому сладкую он ощущал. А нос и лоб блестели от пота. Приказчик выгнулся вперед, вцепился в стол руками и так чтеца пронзал глазами, как будто тот творил диковинное что-то. Так длилось долго. Капала свеча, шуршали желтые страницы. На улице, визжа и гогоча, с парнями пьяными веселые девицы ругались. А пытливую луну дразнили, заволакивая, тучи. И все звучал, пронзая тишину в каморке голос мерный и тягучий. Затем, откинувшись на кресле, пот отер усталый чтец с лица. И помолчав немного, кивнул Андрею: «Все для Бога они трудились. Мы же до конца их труд доводим. Ладен он и спор, и, может быть, и нам на радость будет. Не больно хороши земля и люди, строитель тамошний — не нам чета. Что выстроено нами — красота и загляденье. Рай да будет раем. Продолжим труд умерших — помечтаем».