Выбрать главу
Для малого я столько знаю слов, Ни одного, чтоб рассказать большое, У ветра, вечера и городов Косноязычие такое.

Маленькая «Зга», быть может, самое сильное из написанного в последнее время поэтом.

А. К <Александр БАХРАХ> Газета «Дни». Берлин. 1923, 27мая.

Е. Зноско-Боровский. Заметки о русской поэзии

ЗАМЕТКИ О РУССКОЙ ПОЭЗИИ

Тэффи. — PASSIFLORA. Берлин. Изд. Журнала «Театр» — Сергей Рафалович. — АВГУСТ. Стихотворения. Изд. Л. Д. Френкеля. Берлин, 1924.

<…> Какой смысл писать стихи? — спрашивает Сергей Рафалович, — какой смысл бросать их в мир, «как в решето, где звук и речь бесследно тают?» — и сам отвечает:

Глупей занятия, чем то, Игры бессмысленней не знаю.

В другом месте он задает себе другой вопрос:

К чему глядеть на зыбкую волну Иль челноку свое доверить тело? Вчера тошнило, завтра утону, Сегодня мне все это надоело.

Надо удивляться, что человек такой глубокой культуры, таких глубоких умственных запросов, как Сергей Рафалович, не чувствует всей безвкусицы этих строк, не видит своей технической беспомощности в обработке таких тем, не сознает, наконец, того, что юмор совершенно чужд ему. Но, к счастью, таких мест в его последнем сборнике немного, и они являются исключениями, которые, однако, то и дело сторожат его.

Стихи его полная противоположность поэзии Тэффи: в них именно нет человеческой теплоты которая является достоинством лучших ее вещей. У него, если чувство, то непременно страсть. «Плоть моя напряжена как лук»; его тоска может спалить «белые стены дотла», и т. д. И в них есть именно та разнузданность, которой так счастливо избегает Тэффи. У последней, поэзия — отдых от привычного юмора, у С. Рафаловича — стихи продолжают обычный ход его мыслей, и не всегда кажется для последних необходимой та стихотворная форма, в которую они заключены.

Вероятно, именно поэтому его стихотворения часто не кажутся оригинальными или новыми, кажется, что эти мысли уже встречал, слышал с разных сторон. «В нас проснулись темные монголы, — И рты оскалил гортанный зык»; по России — «прошел с повязкой красной на челе — Двойник Христов, мертвящий и растленный»; «В земле не корни — провода, — Не крылья в небе — гул моторов (конец строфы — срыв в уже отмеченную безвкусицу: «А город хрюкает, как боров, — И не уходит никуда»); торжество механики заставляет поэта задать риторический вопрос: «Но чей, но чей во всех словах — Все явственней злорадный хохот?» — разве все это не знакомые рассуждения, не слишком обыкновенные для поэзии мысли? И когда автор, рассказав об ужасах России, возмущенно восклицает о невозможности по-прежнему жить и любить, это звучит так банально, что предпочитаешь оптимизм Тэффи, которая в моменты самого большого горя не соглашается признавать себя несчастной, на том основании, что где-нибудь, может быть, хорошо и что, может быть, и к ней вернется ее возлюбленный.

Необязательность стихотворной формы проявляется, между прочим, и в том, что редко она достигаем нужной чеканки, когда мысль полностью и отчетливо укладывается в фразе, когда рождаются меткие эпитеты, яркие характеристики.

Забавный бег различных размеров в стихотворении «Люби — приказанье», значительно испорчен этим; удачная мысль: «А завтра — это дальний край, — Кусок совсем иного мира, — Откуда ни один трамвай — Не возвращает пассажира», — не обрела краткой формулы в двух неудавшихся стихах: «А завтра — это вечера, — Когда грустишь о том, что было». Также испорчена заключительной строчкой звонкость «родословной»: «И горжусь своею родословной, — С большим правом, чем из вас любой».

Но, несмотря на эти недостатки, стихи Сергея Рафаловича, рассудочные и интеллектуальные, как все его творчество, представляют интерес именно тем, что они насыщены мыслями. Однако, больше всего нам понравилось во всем сборнике самое беспритязательное стихотворение о том, как миллиардер Герберт Пирс, проигравшийся в карты, сам обокрал свою квартиру и попал, наконец, под суд как «грабитель собственного дома»:

Всякий суд не плох и не хорош, Лишь бы судьи честно рассуждали: Герберта за кражу оправдали, Но оштрафовали за дебош.

И автор делает заключение, которое любопытно сопоставить с приведенными выше стихами Тэффи:

< Пожалей нас, детей твоих, Господи, Что слепы мы до смерти от младости, Что, слепые, не видим мы, Господи, Пресветлой Твоей Божьей радости.>

разница между поэтами здесь особенно ощутительна:

Господи, — опустошить свои Дом иль душу всякий Герберт может. Не суди ни праведней, ни строже, Темного нью-йоркского судьи.

Выскажем надежду, что поэт не откажет и нам в признании того, что в оценке его стихов мы были столь же справедливы, как полюбившийся ему новый Соломон из Нью-Йорка…

Евгений ЗНОСКО-БОРОВСКИЙ. «Воля России». Прага. 1924, № 16–17.

К. Мочульский. С. Рафалович. Август

Сергей Рафалович. АВГУСТ. Стихотворения. Издательство Л. Д. Френкеля. Берлин. 1924.

Новый сборник С. Рафаловича (стихи 1916–1923 годов) отмечен единством, лежащим вне и, может быть, выше — чисто художественных форм. Нужно его почувствовать, прежде чем обратиться к эстетическому разбору его стихотворений. Тогда станут понятными и внутренне необходимыми избираемые им средства выражения. И достоинства, и недостатки его поэзии обусловлены всем строем его души. Невольно, говоря о его творчестве, заговоришь о «душе», как ни несвоевременно это понятие. К самому мастерству слова и технике поэтической речи он сознательно и надменно равнодушен; не боится общих мест и санкционированных приемов; равно пользуется и фразеологией символизма, и фигурами классического стиля. Спокойно впадает в ошибки, которых мог бы с легкостью избежать, как будто для чего-то эти ошибки ему нужны. То поет, то декламирует, порой по-сологубовски беспредметно напевен, порой суров и жестоко-риторичен. В плоскости стилистики противоречия его манер неразрешимы: но все они объединяются в его «стремлении духа», у него своя истина, непохожая на земные правды и по существу своему невыразимая.

Что в сердце истиной последней, Правдивейшей из правд земных, Горит победно, — только бредни Твердят, невнятны и темны.

Патетический строй души, незыблемость и торжественность «законов сердца» кажутся чопорностью тем, кто в поэзии любит игру. Автор сознает свое одиночество: он, Дон-Кихот, «гордится высокой родословной; последний из рыцарей святого Духа» не отрекается от «розы алой посреди щита». Романтическая вера оживляет умершие слова о «вечном блаженстве», о «любовном подвиге», о «нежданном, чуждом Крае»: — погибшее, как стиль, возрождается, как переживание. Риторика возвышенных чувств загорается и греет, огонь не нарисованный. Стихи крепнут в нем, звучат тяжело и важно. Мы, возлюбившие легкость, удивляемся и слушаем.

И ризой пышною и зноем Отягощенные сады Роняют в пламя золотое Румяные плоды.