– Глава сказал: решать надо. Я вам решение предлагаю. Чего не так?
– Кроме того, что ты предлагаешь двух молодших послушников убить? – холодно спросила Бьерга.
– Ты другой способ знаешь? – зло рявкнул Донатос. – Забыла, что ли, навь без плоти упокоить тяжко! Иной раз трёх-четырёх колдунов надо, чтоб обычную душу отпустить. А тут мало того, что две, так ещё обе осенённые да ещё столько вёсен мыкающиеся. Тут хоть вся Цитадель досуха кровь из жил сцеди – не поможет. Один лишь способ мне известен: привязать мёртвые души к живым телам и упокоить. Ежели тебе другое ведомо, так говори. Я послушаю.
Клесх опять прошёлся туда-сюда, замер у окна и ответил:
– Выучей мы губить не станем. Их без того мало. Да и не потянется столь сильная навь абы к кому. Вон Тамир первый раз с Велешем в лесу был. Только Велеш ни сном ни духом. Не гляди, что старше и уж, почитай, отучился тогда.
Все замолчали.
– В общем, думайте, – сказал Клесх. – Спешить покамест некуда. Сперва с Серым разберёмся, а там уж с этими двумя.
– Глава, – негромко позвал Тамир. – Может, у нави и узнать, чего она мается? Душа заблудшая ведь не просто так…
– Конечно, не просто так, – оборвал бывшего выученика Донатос. – Не упокоили их, потому и болтаются.
– Я не об том. – Молодой обережник покачал головой. – За каждым из них вина горькая: у одного стыд, у другого отчаяние. Что, ежели это их и держит?
Бьерга было кивнула, но потом спросила с усмешкой:
– Вот только как нам этих двоих сыскать и хоть что-то выведать, ежели окромя тебя их никто не видит и не слышит? Отправить тебя по лесам блуждать?
Все сызнова замолчали. Хмурый и грозный сидел за столом Нэд. Озадаченно смотрел в пустоту Лашта. Угрюмо размышлял о сказанном Донатос. Бьерга по-прежнему вертела в руках трубку.
– Думайте, – заключил Клесх. – У нас тут не молельня, чтоб охать, ахать да на чудо надеяться. Сроку вам до таяльника. А потом уж не взыщите, с каждого спрошу.
Глава 11
Белян лежал, уткнувшись лбом в войлок, застилающий настил. Лучина в светце давно прогорела. Пленник мог бы подняться и зажечь другую, но не хотел. Нынче он весь день ходил туда-сюда по своему узилищу: вперёд, назад, вперёд, назад. От лучинки рябило в глазах и кружилась голова. Поэтому, когда она погасла, пленник порадовался. В темноте он видел ничуть не хуже, чем при свете. Даже как-то уютнее стало.
Беляна снедало необъяснимое волнение. Перед глазами мелькали смутные образы, доносились отголоски разговоров, смысла которых он не успевал уловить.
Дурнота подступала к горлу, во рту пересохло, язык казался шершавым и распухшим. Взялись зудеть да пульсировать дёсны. Тело словно распирало от внутреннего жара, который искал, но не находил выхода, а потому отзывался тревогой в душе и болью в костях.
Несколько раз узник прикладывался к кувшину с водой, но никак не мог напиться. Жажда становилась всё сильнее, а изнутри била крупная дрожь, не давала усидеть на месте. Каменные стены и потолок давили на плечи, усиливали беспокойство и смутную тоску. Ещё этот запах… плесени, камня, сырости, прелости. До чего же душно! Воздух стал густым и вязким. Вдыхаешь его, вдыхаешь, а он не проливается в горло, застревает комками. Как же зубы болят! Челюсти сводит! И в висках: «Тук-тук-тук…»
Вот ведь жизнь у него… Хотя кого он обманывает? Разве ж можно это жизнью назвать? Тот, кто родился подъярёмной скотиной, никогда не станет вольным зверем. Не сумеет. Как ни освобождай, а он всё одно будет бояться, обмирать, искать хозяина, который защитит, не даст в обиду. Исчезнут охотники – будет татей бояться. Исчезнут тати – испугается хищника в чаще. Трус всегда останется трусом. А он, Белян, трус. Чего уж обманываться.
Он видел, как на него смотрели: брезгливо и с жалостью. Не только охотники. Все. Даже вожак, обративший его и ставший заместо отца, жалел потом, что связался с таким боязливым, неуверенным парнем… Думал, его разочарование незаметно. Но, увы, от Беляна оно не ускользало.
Юноша понимал. Всё понимал. Но разве себя переневолишь? В стае с ним считались лишь потому, что он осенённый. В Цитадели относились вовсе как к таракану.
Но обиднее всего, что эту его трусость принимали как должное. Будто не мог он быть иным. Будто родился вот таким ущербным: порожним сосудом, в который Хранители забыли вложить самое главное – человеческое достоинство.
И даже Славен, которого Белян предал, лишил дома и спокойной жизни… Так вот, даже Славен, узнав, кто привёл к нему охотников, не устыдил парня, а лишь вздохнул и сказал: «Эх, горе ты горькое…»
От этой жалости, от незаслуженного сострадания Беляну сделалось ещё гаже, чем могло бы быть, возьмись давний знакомец его обвинять. Выходит, такой вот он, Белян, выблевок, что ни гнева, ни ненависти не заслуживает за свой поступок, а только сочувствия?