— А почему вы, Алексей Николаевич, не сложили покойному Семену прощальную песню? Вон Яков Петрович Полонский написал такое прекрасное душевное стихотворение, хотя Надсон и не был с ним столь близок, как с вами. А вас он мало сказать любил, он боготворил вас, Padre. Да и вы, по-моему, были к Семену привязаны больше, чем к кому-либо из молодых.
— Да, Всеволод Михайлович, вы правы: я очень любил покойного Семена Яковлевича… А прощальной, как вы сказали, песни сложить потому и не смог, что было мне, мой друг, очень тяжело. Да и какой я нынче стихотворец, так, одна зола осталась. А Яков Петрович — еще молодец! Да и поэт он не чета мне — он, как говорится, поэт милостью божьей, а я ведь — из резонеров…
— Полноте, Алексей Николаевич, зачем вы говорите такое. — Гаршин даже как-то торопливо перебил Плещеева. А потом уже чуть задумчиво продолжал: — Вы, Padre, не только тоже поэт милостью божьей, о чем, кстати, на вашем юбилее сказано всеми, но вы еще и гражданская совесть поэзии. А о том, что вы прекрасный поэт, говорит хотя бы недавнее ваше стихотворение «В альбом Антону Рубинштейну», которое я прочитал в «Ниве» летом прошлого года.
— Ох, опять славословите вы старика не по заслугам. Юбилей мой прошел, хватит толковать о моих достоинствах, да и стих-то, который вы упомянули, слабенький, — сказал Алексей Николаевич и заговорил о молодых литераторах, расхваливая Короленко и Чехова.
Гаршин согласился с высокой оценкой Алексеем Николаевичем творчества Короленко и Чехова.
— Да, Короленко — это настоящая сила. Чехов тоже чертовски талантлив, но уж очень разбросан. А в «Северный вестник» он ничего не присылал, Алексей Николаевич? Надо бы привлечь вам этого Чехон-тс — талант неподдельный, и реалист до мозга костей, в отличие от нас, романтиков. — Всеволод Михайлович произнес эти слова несколько вяловато, и Алексей Николаевич уловил в горящем взгляде своего собеседника нечто вроде грустной зависти, хотя отлично знал, что как раз чувства зависти Гаршин был лишен начисто.
— Вы совершенно правы, мой друг: надо бы Чехова вытащить в толстый журнал. Лелею мысль, что он станет автором «Северного вестника», возможно, даже в этом году, — Плещеев хитровато улыбнулся в свою седую «патриархальную» бороду. Потом добавил: — Всеволод Михайлович, мы и от вас, «романтика», ох как ждем новых вещей. Вот окрепнете в Крыму и одарите нас новой повестью даже покрепче, чем «Надежда Николаевна», верно? — Плещеев был не очень высокого мнения о повести Гаршина «Надежда Николаевна», опубликованной в «Русской мысли», совсем не разделяя, впрочем, мнения А. М. Скабичевского, печатно назвавшего гаршинскую повесть «романтической и мелодраматической чепухой».
— И снова какой-нибудь Скабичевский с ученым апломбом окрестит ее вздором? — Всеволод Михайлович тоже улыбнулся широко и открыто, совсем успокоив Алексея Николаевича.
— Да тут уж я, право, не знаю, что вам ответить. Но думаю, что Гаршин теперь уж достиг той творческой и жизненной зрелости, когда прекрасно обойдется и без «руководящих указаний» не только Скабичевского или Михайловского, но и самого… Льва Толстого.
— Опять вы, Алексей Николаевич, хотите упрекнуть меня в толстовстве. Но на вас я не рассержусь, перед отъездом в особенности, потому что я вас слишком высоко уважаю и люблю. — С этими словами Гаршин подошел к Плещееву и крепко обнял милого Padre.
Всеволод Михайлович действительно вернулся с юга окрепшим, а для стороннего взгляда — совсем здоровым. В Петербург он приехал как раз накануне юбилея Полонского, привез юбиляру ветку с пушкинского дерева в Гурзуфе, намеревался выступить с поздравительной речью, но по неизвестным причинам речь эту не произнес, хотя относился к Полонскому с большим уважением.
Зато большую речь произнес на юбилее Алексей Николаевич Плещеев, которому выпали те же обязанности, что и П. И. Вейнбергу на его, плещеевском, юбилее.
От имени столичных литераторов Плещеев зачитал Полонскому поздравительный адрес, сказал прочувствованное слово и от себя лично, ибо всегда высоко ценил поэтическое дарование Якова Петровича. Плещеевское приветствие дало повод М. Е. Салтыкову в письме к одному из знакомых выразить недоумение, что старый петрашевец оказался в тесной компании с такими столпами правительственной иерархии, как министр финансов Вышыградский, бывший критик-славянофил, а теперь крупный чиновник Тертий Филиппов и Катков (последний прислал Полонскому теплую поздравительную телеграмму). Ирония Салтыкова была вызвана, видимо, еще и тем, что юбилей Полонского действительно носил весьма официальный характер: правительство установило юбиляру почетную дополнительную пенсию в 2500 рублей, много было произнесено пышных речей, но не было обстановки непринужденности и раскованности, которая располагала бы к откровенности…