Плещеев понимал, что от его ответа, может быть, будет зависеть и будущая судьба его, что скажи он сейчас… ну хотя бы о своей неприязни к Белинскому, подкрепив ее даже фактическими примерами (а был такой косвенный, когда Алексей провозглашал в «Русском инвалиде» Валериана Майкова лучшим критиком России) «диктаторства», «бездоказательности» статей покойного Виссариона Григорьевича, наклонностями к «смутьянству» и т. д. — члены комиссии могут отнестись к судьбе Алексея более благосклонно.
Плещеев оглядел членов комиссии: Гагарин улыбался, Набоков выглядел равнодушно-невозмутимым, Дубельт полувнимательно слушал что-то нашептывающего ему Ростовцева.
— Считая себя в какой-то мере причастным к современной литературе, не могу отрицать благотворного воздействия Белинского на многих русских литераторов, вступивших на творческую дорогу в наше десятилетие. Прежде всего этим и должно мерить степень пользы или вреда Белинского для Отечества, — тихо произнес допрашиваемый.
— Что ж, по крайней мере в вашем ответе нет лукавства. — Князь Гагарин переглянулся с другими членами комиссии и не проронил больше ни слова.
После еще ряда вопросов, заданных Дубельтом и касающихся встреч с московскими литераторами и журналистами, офицер, приставленный к Плещееву, сопроводил Алексея Николаевича в Алексеевский равелин…
Потекли дни, похожие один на другой: четыре стены камеры с единственным окном, почти целиком закрашенным, кроме небольшой полоски в верхней части (про эту полоску и писал Петрашевский в прошении следственной комиссии, требуя разрешения для арестованных «глядеть… на мимо летящих ворон в верхнюю частицу окна»), изнурительное лежание на деревянной кровати в арестантском платье — холщовая рубашка и штаны, халат из толстого шинельного сукна. Никаких прогулок, никаких книг, никаких свиданий. Книги, к радости заключенных, вскоре все-таки разрешили, и чтение их главным образом и помогало скрашивать время.
Плещеев продолжал числиться в списке главных обвиняемых, оставаясь в камере Алексеевского равелина, хотя ему и не вменялось в вину особо опасных деяний против правительства, как Петрашевскому, Сиешневу, Львову, Момбелли или Григорьеву. Но и виновность его считалась неоспоримой, в отличие от некоторых, освобожденных летом и осенью 1849 года «с высочайшего разрешения» по причине недоказанности их вины — Михаила Достоевского, Щелкова, Порфирия Ламанского и даже — Александра Баласогло, освобожденного в ноябре и высланного на службу в Олонецкую губернию «за дерзость против своих начальников».
Дни проходили за днями, недели за неделями. Теперь на допросы почти не «приглашали», до самой глубокой осени, а когда снова доставили в белый комендантский дом, то Плещеев понял, что вызов этот не совсем обычный: в зале, куда его ввели, за внушительным длинным столом, покрытым бордовым сукном, сидели почти незнакомые ему по прежним допросам люди. В центре, на высоком кресле, сидел генерал в казачьей форме, белая папаха, лежащая перед ним, невольно останавливала на себе взор каждого входящего — то был председатель военно-судной комиссии генерал от кавалерии В. А. Перовский, брат министра внутренних дел, бывший оренбургский генерал-губернатор.
Перовский возглавил новую, учрежденную 24 сентября взамен военно-следственной (следствие фактически было завершено уже 17 сентября) военно-судную комиссию, надо сказать, без особой охоты: император повелел судить преступников по Полевому уголовному уложению, то есть по своду законов военного времени, составленному в войну двенадцатого года, и Перовскому, участнику Отечественной войны, трудно было понять «высочайший каприз». Вскоре, правда, военный министр князь Чернышев «разъяснил» Перовскому причину столь необычного суда в мирное время… Кроме того, среди подсудимых было много литераторов, и Перовскому не очень-то льстило положение верховного судьи над ними, ибо… он питал к отечественной словесности неподдельную любовь, прекрасно знал ее, дружил со многими виднейшими русскими писателями. Конечно, противоправительственные намерения арестованных литераторов Перовский глубоко осуждал. Но одно дело — осуждать в душе, и совсем другое — вершить судебный приговор…
Мог ли предполагать тогда Алексей Плещеев, что и в его будущем этот казачий генерал сыграет немалую роль?! Арестованного попросили подойти ближе к стене, где стоял другой небольшой столик, на котором лежала синяя папка, — то была часть многотомного дела о петрашевцах, посвященная ему, «неслужащему дворянину А. Н. Плещееву». Здесь же лежала стопка бумаги, перья возле чернильницы. Аудитор — секретарь военно-судной комиссии — зачитал Плещееву нечто вроде сообщения-приказания о том, что военно-судная комиссия (утвержденная для суда по полевым законам!) предлагает арестованному дать в оправдание своей вины какие-либо дополнительные сведения к ранее данным следственной комиссии. Плещеев никаких оправдательных сведений дать не мог, да и понимал, что фактически от него этого и не требуется, что это лишь формальная процедура. Перовский велел ему взять со столика верхний лист, прочитать и подписать. Нерешительно Алексей взял лист, прочитал: «Я, нижеподписавшийся, сим свидетельствую, что ничего не могу привести в свое оправдание» и так же нерешительно обмакнул перо в чернильницу и подписался…