Выбрать главу

Кроме книг на полках стояли вазочки и чашки, фигурки из стекла и фарфора и нарядные куклы в роскошных платьях, каковые, впрочем, не вызывали у Юленьки желания поиграть. Скорее наоборот, они были вызывающе строги и невозможно прекрасны и взирали на маленькую Юленьку сверху вниз, с удивлением и неодобрением особенно, когда она решалась вытащить в коридор пластмассовую Машку в самосшитом наряде. Или желтый мяч. Или потрепанного кудлатого пса, какового бабушка однажды велела выкинуть, а Юленька потом долго плакала, но так и не решилась сходить на помойку.

И теперь она не решится позвонить Михаилу. Будет сидеть, смотреть на телефон, порой касаясь глянцевой поверхности кончиками пальцев, трогая тугой диск, нащупывая медные циферки в оконцах, прикладывая к уху тонкую, перетянутую двумя медными же кольцами трубку.

Телефон старый, он шумит и кряхтит, то замолкая растерянно, то стреляя в ухо шумом волн. Нужно было поменять, но бабушка всегда противилась.

– Придут, увидят и ограбят, – ответила она Зое Павловне, когда та заикнулась про телефонного мастера, которого можно вызвать по знакомству и совсем недорого, а он бы за вечер новый аппарат поставил.

– Да кто тебя ограбит! – Зоя Павловна от возмущения руками всплеснула. – Кому ты нужна!

– Нужна, нужна… всем нужна… а мастер твой наводчиком окажется. Вот увидишь, сейчас так делают, ходят по квартирам, высматривают да вынюхивают, а потом информацию сдают.

– Куда?

– Куда надо.

Кажется, они тогда поругались, впрочем, бабушка и Зоя Павловна часто ругались, находя в этом какое-то извращенное в Юленькином понимании удовольствие, затягивая споры порой на месяцы, а то и годы и радуясь, когда удавалось одержать верх.

И снова было странно: победителем выходила либо бабушка, либо Зоя Павловна, а радовались вместе, устраивали чаепитие с бостонским сервизом и клюквенным вареньем из серебряной креманки, с гаданием на картах Таро, старых, замусоленных и вечно предсказывавших скорые перемены…

Какие перемены?

Михаил переменился к Юленьке. А позвонить, спросить, почему вышло так, смелости не хватает. Остается только воспоминания перебирать.

Но и этому помешал звонок. Протяжный, нервный, сложенный из точек и тире, словно тот, кто прятался за дверью, желал предупредить Юленьку.

– Кто там? – Она, прильнув к дверному глазку, попыталась разглядеть хоть что-нибудь, но на лестничной площадке царил привычный сумрак, в котором черной тенью выделялся старый шкаф, вынесенный из квартиры Ниной Михайловной, но так и не донесенный до помойки. Шкаф стоял вдоль стены, загораживая пространство.

– Кто там? – Юленька, поколебавшись, приоткрыла дверь. Натянулась желтая цепочка, готовясь защитить, если тот, кто прятался с другой стороны, задумал недоброе, но… тихо и пусто. И нет никого.

Дверь наткнулась на что-то тяжелое, объемное, поехавшее по полу с громким шелестом.

Коробка? Картонная коробка из-под принтера, замотанная серым скотчем, украшенная корявым розовым бантом, что съехал на угол и висел грязноватой ленточкой.

Странная коробка. Опасная коробка.

Бабушка не уставала повторять, что странные вещи безопасными не бывают, и верно, в другое время Юленька прислушалась бы, но сейчас внутри у нее было пусто, и слабая вспышка любопытства хоть как-то заполнила эту пустоту.

Она наклонилась, провела по поверхности ладонями, ощущая глянцевую гладкость картона, выбитые буквы, редкие царапины, из которых торчали мягкие бумажные нити, жесткий и липкий скотч. Подняла. Весила коробка не так чтобы много, но ощущалось – определенно не пустая.

Добычу Юленька отнесла на кухню и решительно водрузила на стол, прямо на белоснежную, накрахмаленную до ломкости скатерть, на кружевные, Зоей Павловной вязанные салфетки и на газету… газету Михаил оставил на прошлой неделе, когда забегал на чашку кофе.

Забегал и сидел, пил, рассказывал о работе и перспективах, о том, что экономическая ситуация в стране нестабильна и цены на нефть падают, а строительный рынок переживает кризис. Пил и глядел на Юленьку с насмешкой, понимая, что она ничего не понимает. Пил и собирался жениться на Магде. И ушел, ничего не сказав об этом действительно важном решении. Только вот газету забыл.

– Ненадежный он тип, – сказала бы бабушка. – Решительно ненадежный. И это даже хорошо…

Плохо. Сейчас Юленьке было очень-очень плохо. И в кои-то веки фарфоровые куклы на полках шкафа смотрели не с презрением, а с сочувствием.

Достав из ящика садовые ножницы, купленные когда-то Зоей Павловной для дачи, но так на дачу и не отвезенные, Юленька решительно вспорола скотч.

Внутри находилась солома, самая обыкновенная, золотистая и колючая, моментально впившаяся в руки мелкими занозами. Под соломой прятался пакет, тоже обыкновенный, тонкий, в каких выносят мусор на помойку, а уже в пакете, просматриваемое сквозь полупрозрачные стенки его, лежало что-то и мягкое, и жесткое, сверху рыхлое, но в то же время жесткое.

Юленька, перевернув пакет, решительно вытряхнула содержимое на стол.

Черный мех. Грязный черный мех, в котором застряли колючие шары репейника, солома, катышки грязи… черный мех с изрядной сединой и проплешинами… черный мех с черно-бурой лужицей, растекавшейся с обратной стороны.

На столе, пропитывая хрусткую крахмальную белизну скатерти чем-то гниловато-отвратительным, едко пахнущим тухлятиной, лежала шкура. Кажется, собачья.

Юленька, сдавленно всхлипнув, потеряла сознание.

Некоторое время, пожалуй, до самого Рождества почти, не происходило ровным счетом ничего отличного от обыкновенной моей жизни. Не мучили ни сны, ни кошмары, и даже привычное, зародившееся еще в бытность мою студентом томительное чувство несовершенства своего отпустило.

Скажу больше, я словно бы перешел в иное, благостное существование, непостижимым образом отделившись и от грязи, и от боли, и от страданий человеческих, чаша которых копилась день ото дня. И виновата в том была война, затянувшаяся, никому не нужная война, как-то в одночасье охватившая весь мир. Война была далеко, она обитала в письмах и газетах, взывая аршинными заголовками побед и крохотной вязью поражений. Она ютилась в подворотнях, шепотом, сплетнями, что передавали друг другу, пробиралась в палаты больницы, вызывая приступы истеричных рыданий и обреченное, тупое безразличие.

Наши пациентки тоже воевали. Пусть они и находились за многие мили от линии фронта, но, привязанные к оному тонкими нитями любви, мучились верой и надеждой, страхом за близких.

– Холодно нынче… – Вецкий поднял воротник каракулевого пальто, дыхнул белым живым паром и, хлопнув себя по бокам, заявил: – Что-то вы, Егор Ильич, совсем здесь обжились-то…

Хитро блеснул черный цыганский глаз, приподнялась и опустилась бровь, изогнулись в улыбке губы, и худощавое, аристократически-правильные черты лица изменились, сделав Вецкого неуловимо похожим на… собаку? Ну да, собаку, породистую, дорогую, но меж тем премерзостного характеру, каковой дозволяется укусить всякого, хоть бы и хозяина.

– Но о вас, Егор Ильич, поговаривают.

– И что же поговаривают? – Я огляделся, кивнул матушке Серафиме, спешившей во двор с корзиной грязного белья.

– А всякое… одни полагают, будто вы у нас за святого, – Вецкий достал из кармана портсигар и, открыв, предложил мне. Я не устоял, принял подношение, уж больно хорош табак был у стервеца. – Другие думают, что вы – блаженный, ну это у нашего народишки на одной скамье со святостью стоит. Третьи…

Выразительно замолчал, прикусывая кончик папиросы белыми крупными зубами.