Выбрать главу

Я подумал, что совсем не заметил, как она постарела, и вспомнил, как уже в этом городе мы шли с нею на рынок мимо решетчатой ограды, за которой среди густой зелени мелькали заборчики и кресты кладбища, и она сказала: "Когда-нибудь я умру и стану вот таким деревом". Тогда я едва не заплакал от любви, собственного бессилия и жалости к ней.

— Скажи мне... — начал я осторожно, ибо в комнате еще плавал запах валерианы, — скажи мне... почему ты... тогда уехала?

Она ответила не сразу, словно взвесила ту меру правды, которую можно было выложить на весы истины, и улыбнулась той улыбкой, которую я терпеть не мог в ней, потому что улыбка означала ложь и выяснить что-либо после этого было пустой тратой времени — она ускользала подобно легкомысленному облачку и отделывалась односложными фразами и улыбочками.

Но теперь она ответила, потому что в руке лежала фотография и врать не имело смысла.

— Я испугалась... — сказала она и улыбнулась с мольбой, как от внутренней боли, и я не почувствовал обмана.

В первый момент я вообще ничего не почувствовал за этим ответом-пустышкой — почувствовал потом, словно тебе на всем бегу подставили подножку, и ты летишь и даже получаешь удовольствие от свободного падения — до того момента, пока не грохнешься на пыльную мостовую и обдерешь коленки и локти.

— ... ты можешь мне не верить, — вдруг сказала она и заставила на мгновение устыдиться, — но... но это надо пережить, надо пережить тот ужас, когда к тебе врываются среди ночи, роются в вещах, читают письма, говорят гадости, надо пережить пустоту квартиры, зимой — голую лампочку под потолком, ветер за окном, надо пережить мерзлую картошку и дикий холод, потому что ни угля, ни дров, надо пережить, наконец, позор, стыд, ежеминутную возможность, что к тебе снова придут... Ах! — Она замолкла и сжала виски, — пыль улеглась, и тогда я почувствовал, как болят ободранные коленки и локти.

— Ты думаешь, я его не любила? — потребовала она ответа. — Нет... — и мольба ее наполнила меня. — Представь, если бы и со мной что-нибудь случилось? Что стало бы с тобой? А потом появилась возможность изменить жизнь... в общем, — все, даже имя... — Она подняла фотографию. — Словно в другой жизни и совсем не я... Если бы ты знал — каждый раз, как я смотрю на тебя, я вижу отца...

— Когда я впервые увидел его, — сказал я, — у меня в душе все перевернулось и стало пусто-пусто.

Вышло, что я нашел тот "шплинт" (или решил, что нашел), крохотную детальку, которой не хватало для полноты мира, и вопросы по важности поменялись местами — первый стал вторым, а второй — первым.

Из этого вытекало следующее: отец имел достаточно времени, чтобы осознать нравственное значение своего отказа от отца. Цена — разрыв с семьей, и в этом мать сыграла не последнюю роль. Вероятно, здесь и крылись странности его отношений с матерью — тот неуловимый налет в семье, который так легко улавливается детьми, потому что ребенку трудно понять связь временных событий, но легко почувствовать взаимоотношения между родителями.

Тогда я понял, что страх заставил ее забыть отца, родителей, отречься от прошлого как источника опасности и жить так, как она теперь жила.

Имел ли я право упрекнуть ее в чем-либо?

Инстинктивно, как наседка, она защищала то, что могла защитить, что было в ее силах. Каждый раз она жертвовала меньшим ради большего, каждый раз она жертвовала частицей себя. Только кто скажет, где грань между большим и меньшим? И в этом была не ее вина. Для этого надо иметь нравственный стержень, которого в большинстве из нас хватало не на многое, ибо преступен не человек, и не природа, и не суть его, а то, что заставляет его опускаться до уровня зверя, ибо зверь не знает истинного предназначения человека.

Картинка приняла законченный вид. Краски легли на места и только подчеркивали чудовищность обыденности.

Человек, которого ломают, не может жить не оглядываясь. Он оглядывается всю жизнь. Ничего не проходит бесследно, даже неверно сделанный шаг много лет назад.

Глава пятая

Когда я вернулся, Петрунькина уже перевели в общую палату, но началось воспаление мочеточника, стабильно держалась температура, и Женечка добросовестно вводил пенициллин (единственный антибиотик, который был в отделении) в течение пяти последних дней и, не собираясь применять ничего более радикального, казалось, был доволен таким положением вещей. Во всяком случае ничего вразумительного он не мог мне объяснить, пока, притиснув его к шкафу в бельевой (сестра-хозяйка, Клавдия Ильинична, была моей старинной приятельницей и на десять минут уступила свои владения), я попытался выжать хоть какую-нибудь информацию из его куриных мозгов. Единственное, еще раз убедился в его редком природном кретинизме, но ему готовили должность завотделением, потому что при всей своей тупости он умел ладить с начальством.