Я справлялся максимум в полчаса.
Если удавалось, я гасил ссору еще до битья посуды — не было ничего проще попасть под горячую руку и быть использованным в качестве безответного манекена.
Но если этот фокус не проходил, я начинал планомерную осаду по всем правилам военной стратегии. Я выстраивал флеши, направлял огонь батарей на фланги и кидал в прорыв эскадроны эмоций. Порой я преднамеренно давал колонне врага взобраться на главный редут, чтобы не было ущемлено ничье самолюбие, и держал оборону до последнего, пока подошедшие резервы не восстанавливали равновесие битвы. И почти всегда добивался успеха. Но этим методом нельзя было пользоваться бесконечно долго, дабы не вызвать у противника подозрение, что его тонко водят за нос. Иногда, подобно Дюма, предчувствуя очередной катаклизм, я задабривал свою матрону (ей бы властвовать при матриархате где-нибудь в темной, мрачной пещере на мамонтовой шкуре) каким-нибудь подарком. Но и здесь надо было быть очень ловким и предельно внимательным, чтобы угадать, когда и что дарить. Ошибка плюс минус в несколько часов, или неугаданное желание, или просто невезение могли свести на нет все потуги.
В ней боролись две страсти — чисто женское начало самки, которая страстно желает заполучить все в один момент (заблуждение, описанное еще Моруа), и рационализм порядка. Эти два противоречия брали верх с переменным успехом. И если нам удавалось без ссор просуществовать в течение полугода, можно было считать это семейным рекордом, и я уже знал и был готов, что вслед за затишьем последует взрыв, фонтан оскорблений и всяческих угроз (по самому незначительному поводу) вплоть до самоубийства тут же, в моем присутствии. Больше всего страдал, конечно, Лешка. Для бедного мальчика это было кошмаром. Но эта дамочка выволакивала его из самого дальнего угла, куда он забивался в предчувствии очередной истерики, и заставляла быть свидетелем наших сцен. Даже если я удалялся в другие комнаты, она обращалась к сыну и кричала: "Посмотри! посмотри! он совсем не уважает твою мать!"
Обычно она начинала с живописания моей персоны. И так как вращалась в относительно интеллигентной среде, то эпитеты носили сочно-изысканный характер и смаковались во всех склонениях по поводу моей личности и под различным углом зрения. Потом следовало заявление о погубленной жизни, о лучших годах, отданных такому ничтожеству, как, разумеется, я, о моей тупости, легкомыслии и неприспособленности к жизни (в этом она не ушла дальше фантазий моей матери), причем все это чередовалось с битьем посуды, и последний аккорд — вой в запертой ванной комнате над раковиной с истерическими причитаниями, что после этого она за себя не ручается, что сын останется сиротой, что так мне и надо, идиоту, и прочее, прочее, прочее — о чем потом, после слез, отмокания под холодной водой, валерианы и безмятежного сна в течение двух-трех часов (в это время я нравственно корчился), забывалось полностью, абсолютно! По крайней мере, не в моих правилах было о чем-то напоминать (во избежание пищи для злопамятности).
В основном сцены были похожи друг на друга как две капли воды, правда, с некоторыми вариациями в содержании и перестановке местами эпитетов и восклицаний — в случаях чрезвычайных, никак не меньше как под вдохновением.
Я описал, конечно, лишь приблизительный сценарий скандалов, опустив в большей мере собственное участие, — не из-за скромности, нет. Просто моя роль в сиюминутных играх природы была столь ничтожна, что и упоминать не стоит.
Что ж, вполне возможно, она (и ее мамочка) добилась своего — я оставил ей квартиру и всю обстановку вместе с полной свободой.
Я повернулся к своей бывшей жене и спросил:
— Ты одна? А Леша где?
Я рассчитывал, что он где-нибудь здесь, обследует берега речки по зарослям камыша и разросшихся ив.
— Ты вспоминаешь его в самый неподходящий момент... — пропела она мне отповедь, и у меня сразу заныли зубы от родного голоса и самой фразы, в котором, как в детском калейдоскопе, отразилась многогранность ее способностей одним жестом рождать во мне протест, и я машинально подумал, боже, вот подарочек, а?
— Да! да! в самый неподходящий момент, — подтвердила она.
Ей чертовски хотелось внушить мне, какой я плохой отец, — при ее талантах ей это ничего не стоило.
— Ладно, — согласился я примирительно, потому что мне не хотелось заводиться, — пусть в неподходящий, но я все-таки здесь...
— Вот именно... — фыркнула она в тарелку, откуда подцепила кровавый, как ее ноготки, кружочек помидора.