Выбрать главу

Но рано или поздно вы приходите к тому, что больше всего волнует, — возможно, просто к финишной черте.

Почти всегда я приходил к Анне. Почти всегда я представлял залитый дождем аэропорт, и беспросветное небо, и ее под этим дождем, ждущую меня. Почему аэропорт? Не знаю. Просто аэропорт, и все, и еще дождь — обязательно!

С течением времени она превратилась в образ хрупкой девочки, чуть не ставшей когда-то моей женой по причинам отнюдь не независящим от нее.

Среди ночи она проснулась и встала. Я видел, как в щелочку под дверью пролегла световая дорожка. Я лежал и слушал тишину дома. Где-то работал поздний телевизор, а за окном периодически проносились машины, отбрасывая подвижные тени деревьев на шторы. Я включил ночник, чтобы увидеть, как она войдет. Она вошла, темнея там, где положено всем женщинам, вовсе не устыдившись своей наготы, нырнула под простынь, нащупала мою руку и пробормотала: — Завтра, завтра, спать, спать, спать...

Глава восьмая

Мне казалось, что мы нация, которая почему-то стыдится тонкостей в литературе. Словно еще не настало время. Словно мы не можем говорить во весь голос. Мы как девица на пляже, прячущая себя под черным глухим купальником.

Мы не объясняем мир таким, каков он есть на самом деле, а придумываем разные теории, дабы избежать этого. Мы еще не научились быть художниками и одновременно прагматиками в искусстве, а ведь это, как высший пилотаж, свойственно лишь настоящим мастерам.

Мы поклонялись условностям, о которых во всем мире и думать забыли. На нас смотрят, как на очень странных людей. В искусстве мы наложили запреты на многие стороны жизни и совершенно не склонны выслушивать мнения о ней.

А между тем, какова она?

Как писал один знаменитый француз:

"Я не считаю, что жизнь совсем плоха. Я далек от этого. Я отказываюсь считать "ужасным" человеческое существование. Оно действительно странное, мы летим на вращающемся комочке грязи в бесконечность, сами не знаем зачем, и мы, бесспорно, умрем. Таково фактическое положение вещей и следует его принимать мужественно. Проблема заключается единственно в том, что мы при этом можем и что должны делать".

Я не думаю, что Андре Моруа в своей жизни был меньше занят выживанием, чем мы. Его творчество пришлось на военные годы. Значит, дело вовсе не только в умении творить, а и в качестве мышления, которое не должно ограничиваться политикой. Многие назвали бы его творчество — бытовой философией. Но эта философия зачастую отвечает реальным вопросам жизни. Такой литературы у нас не было. Слишком высокие цели нам ставили. А может быть, эти цели были не так высоки? Может быть, мы все ошибались?

Но послушаем Поля Валери:

"Нельзя заниматься политикой, не высказываясь по вопросам, о которых ни один разумный человек не может утверждать, что знает их. Надо быть последним глупцом или последним невеждой, чтобы осмеливаться иметь мнение по поводу большинства проблем, которые ставит политика". "Первоначально политика была искусством мешать людям заниматься тем, что их касается".

Или "суждения" Алена:

"Нужно твердо держаться середины между двумя безрассудными крайностями: убеждением, что можешь все, и убеждением, что ничего не можешь".

Никто из наших современных писателей (не касаясь Великих Ушедших: Бунина, Паустовского и Казакова) даже не приблизился к ним. Лирика? Да, она присутствует в их творчестве. Но этого мало. Несомненно, фарс жизни рождает неверие в общественные цели. Несомненно, и то, что мы находимся в периоде уяснения состояния нации.

Я думаю, Константин Паустовский, Юрий Казаков — последние великие романтики уходящего столетия. Быть может, когда нам надоест скучный прагматизм, мы снова обратимся к ним. Но скорее всего мы их забудем.

Мне казалась литература серой оттого, что никто не копается глубоко. И оттого, что она серая, казалось, что и время серое, что оно обладает одной особенностью — выхолащиванием мозгов — это как некудышняя обратная связь, как дробленое стекло в стакане с вином. Но с некоторых пор я склонен думать, что не может быть времени, которое само по себе серо. Весь фокус в том, что его можно делать таковым. Его можно выскабливать, подправлять, его можно рафинировать и поедать под сереньким соусом.

Но когда-то это должно надоесть или уже надоело.

Так мне казалось, и так я думал.

Поэтому я пошел и забрал все свои рассказы.

Все до единого.

Я понял, что как бы прекрасно я ни писал, как шумит ночной камыш или догорает свечечка в окне (вспомните один из последних рассказов Казакова), — все равно я не сделаю это лучше, чем сделал Казаков, ибо он сделал это от истока души, от потребности, от чувства противления, от злости, наконец, потому что он создал свое, личное, потому что, учась у других, он превзошел их.