Следователи уже забыли о нем, шурша бумагами и тихо совещаясь, уже солдат подталкивал его в спину, когда Сергей Петрович вдруг очнулся.
— Господа… Ваше императорское высочество, — взмолился он, — мне обещали священника! Я хотел причаститься!
Шуршание прекратилось. Генералы, оставив свои занятия, внимательно и сочувственно, включая Бенкендорфа, глядели на него.
— Я думаю, что в этом у вас не будет препятствий, князь, — тихо произнес Михаил Павлович, — вы имеете право исполнить долг христианина, когда считаете нужным.
— Благодарю вас, — еле слышно ответил Сергей Петрович. Ему было совсем худо — и точно — в камере у него снова открылось кровохарканье. Двое суток лежал он на кровати с мешком льду на груди, по указанию медика, и не переставая думал о том, что он будет говорить на исповеди. Он никак не мог собрать мыслей. Одно утешало его — он понимал, что страдания как нравственные, так и телесные, уже довольно приготовили его к причастию. Сознательно, как он привык делать это всегда, постом и молитвой готовиться он не мог.
Только через два дня после допроса он смог ответить на письмо Каташи. Каташу в мыслях своих он всегда представлял себе заплаканной и несчастной. Поэтому в письмах он всякий раз извинялся перед нею. Последнее письмо растревожило его совершенно: Каташа писала, что он напрасно просит у ней прощения, поскольку ни в чем перед нею не виноват. Письмо было путаное. Он только сейчас понял, насколько сильно она терзается. Он не знал, как ее утешить, но сейчас наконец понял для себя какие–то вещи. За неимением бумаги для ведения дневника, он записал их в письме. Ему было сейчас совершенно все равно, кто и в каком департаменте будет читать эти строки. Он писал для себя, для Каташи и еще — для Бога.
«Ты говоришь, друг милый, что я не должен у тебя просить прощения, потому что я, конечно, не хотел против тебя грешить; но я, друг милый, ни против кого не хотел грешить. Познание греха удержало бы меня от согрешения. Ложное понятие о долге и обязанностях моих, может быть, и о чести; забвение, что Бог все устраивает по своей предвечной премудрости и предведению к благому концу, что мы не должны предугадывать судеб его, но, в простоте сердца, исполнять волю его и что противящийся власти противится воле божией — вот, друг мой, причина моего преступления и твоих страданий. Благодарю Бога моего, что он мне их указал, и молю его, чтоб простил меня».
Написав эти строки и отдав запечатанное письмо солдату, Сергей Петрович почувствовал самое живительное облегчение. Грудь не болела, крови не было, Господь явно укрепил его. Это явилось подтверждением правильности его слов. Сознание прояснилось. Он с самым хорошим, добрым христианским чувством подумал сейчас о Николае Павловиче. «Да если бы сие только от него зависело, он простил бы меня, — думал Трубецкой, — он бы просто сказал мне: иди, я тебя прощаю. Тогда всю жизнь свою я обязан посвятить ему. Ежели он не сможет меня простить совершенно, я приму страдание свое как должное, и не просто как должное, как необходимо нужное мне. Тогда всю оставшуюся жизнь свою я посвящаю Богу и Каташе, которая непременно будет искать страдания мои разделить со мною». Все было понятно. И только последний вариант, если накажут его смертию, он пока не мог принять для себя. Ему это было страшно, и он еще не решил, что заслуживает этого.
Он лежал на топчане и думал об этом, когда дверь приотворилась. Это было не ко времени. Посуду после ужина уже забирали, голоса в коридоре затихли. Куранты только недавно вывели свою надоедливую мелодию — God save the King, которую в Петропавловской крепости отзванивали каждый час. Было десять вечера.
— Здравствуйте, князь Трубецкой!
Это был священник, в черной рясе и черной же камилавке, с окладистой бородой и крестом на груди. Облачение никоим образом не позволяло усумниться в его сане, но погруженный в свои тяжелые мысли Сергей Петрович до такой степени был сейчас не готов к любому общению, что ему стало неприятно. Более того, в полутьме камеры высокий черный человек, тут же занявший собою все скудное пространство, казался вышедшим из дурного сна.