Очередной допрос в комендантском доме на сей раз закончился скандалом. За столом, покрытом красным сукном, собрались знакомые все лица: скучающий Михаил Павлович, Чернышев, нарумяненный, как продажная девка, спящий, сложивши руки на брюхе, старичок Татищев, деловой Левашов, Володька Адлерберг со своими каракулями, да гнида эта — новый губернатор Петербурга Голенищев — Кутузов. А — и Бенкендорф, куда же без Бенкендорфа! Вышел в царские любимцы, постная морда. И все бы обошлось тихо–спокойно, как всегда, если бы не дотошный Кутузов.
— Я диву даюсь, капитан Бестужев, как же вы, отличный офицер, могли ввязаться в подобную гнусность, каково цареубийство… — в очередной раз завел он. И тут Николай Александрович с наслаждением ответил:
— Я удивляюсь, что именно вы мне это говорите, генерал, — с расстановкой произнес он, глядя не в глаза Кутузову, а поверх бровей, как на полное ничтожество, — я‑то еще ни одного царя не убил…
Еле слышный шелест пробежал по комиссии, словно все в одну и ту же секунду набрали в легкие воздух.
— …а вот промеж судьями моими имеются уже и настоящие цареубийцы!
О, как налился краской генерал Кутузов! Предположим, не он пробил висок императору Павлу Петровичу золотой табакеркой. Не он душил его шарфом. Но рядом–то был! Да, убийц Павла оставили без наказания. Да, никто по нему особенно не плакал. Но совесть должна же быть, в конце концов!
— В Сибири… в Сибири будете дерзить, капитан, — пробормотал наконец Кутузов, делая знак конвою, чтоб уводили.
«Убегу, — в первый раз отчетливо подумал Николай Александрович, — с каторги, из ссылки, из Сибири — убегу!»
Он обещал это Любе, Люба обещала ждать его. До тех пор, пока договор этот в силе, он ничего не боялся. За время заточения своего он укрепился физически и нравственно, и сейчас ему казалось, что все нипочем. А тут еще и весна!
Его пешком вели из комендантского дома в равелин, и он ликовал. Снега более не было, на серых, заваленных прошлогодней грязью газонах показались первые стрелки светлой молодой травы, пахло березовыми почками, мокрой землею и сыростью от вскрывшейся Невы. Вот, казалось бы, какие убогие запахи у нашей петербургской весны, далеко ей до благоухания заветных долин Андалузии, но как же это все славно, коли ты здесь вырос! Да такое здесь высокое небо… Да еще на большой березе маленькая серая птичка жалобно так выводит: «Эти, эти, эти…» — потом делает паузу и добавляет: «И те, и те, и те…»
— Стой, дай послушать! — неожиданно попросил Бестужев конвойного. Солдат неожиданно согласился, встал рядом, мечтательно опираясь на штык. Бледное северное солнце нежно ласкало им щеки, они оба стояли, блаженно закрыв глаза и подняв лица, и все слушали, как птица озабоченно выражает свои претензии к окружающему миру. «И эти, эти, эти… и те, и те, и те…»
А когда все виноваты, стало быть, и никто не виноват…
КОНДРАТИЙ ФЕДОРОВИЧ РЫЛЕЕВ, АПРЕЛЯ 18, 1826 ГОДА
Никогда еще в жизни своей Кондратий Федорович не понимал значения великого праздника Пасхи и не получал от него столь высокой радости. Праздник он любил и в детстве. Любил ощущение страшного голода в церкви и предвкушение пиршества дома (маменька постилась строго, и ему спуску не давала), любил стоять вместе со всеми крестьянами батовскими в темной церкви с горящей свечой, которую маменька ему подавала, заботливо завернув в бумажный кулечек. Любил слушать радостный этот возглас, когда батюшка выходил на крыльцо, белобородый, светлый и трижды бросал в толпу, как призыв: «Христос Воскресе!» Любил, днем еще, в субботу, сладкий запах куличного теста на весь дом, любил играть красивыми, словно деревянными, пасхальными яйцами — все любил, особенно маменьку, когда она, такая красивая и молодая, в кружевном праздничном чепце, таинственно ему говорила: «Вот и привел Господь, дождались мы, Коня, праздничка, вот уж и весна пришла…»
Но это наряду с вкусной едой и весенними каникулами были лишь внешние атрибуты великого праздника. Только здесь, в темнице, лишенный обрядовых признаков Пасхи, он понял ее истинный смысл.
«Аз есмь Воскресение и жизнь!» Впереди была жизнь вечная, для которой нужно было ему воскреснуть. И то, что для этого необходимо было здесь, на земле, умереть, нисколько не пугало, а лишь радовало его. И суд земной, который ранее казался — и был по сути, как и все суды земные, очередным жалким Синедрионом, не внушал ему более презрения и отвращения. Напротив, суд был необходим для исполнения великого плана: умереть рабской, позорной смертью здесь на земле, дабы там, в Царствии небесном, воссесть одесную Отца. Подобный подвиг требовал усиленной подготовки, и Кондратий Федорович, подобно тренирующемуся атлету, ежедневно укреплял свою душу чтением Евангелия и молитвой. Он знал, что иначе может не выдержать, смалодушествовать и сорваться, но тренировки брали свое. Теперь он даже не боялся встречи с Наташей. Ни она, ни даже Настинька не выплачут, не вымолят у него другого решения. На святой неделе он причастился святых таин и был полностью готов.