«Я пишу это, — начал он, проведя жирную чернильную черту после своего последнего ответа, — дабы полностью облегчить совесть свою. Мне самому часто приходило на ум, что для прочного введения нового порядка вещей необходимо истребление всей царствующей фамилии. Я полагал, что убиение одного императора не только не произведет никакой пользы, но, напротив, может быть пагубно для самой цели общества, что оно разделит умы, составит партии, взволнует приверженцев августейшей фамилии и что все это совокупно — неминуемо породит междоусобие и все ужасы народной революции. С истреблением же всей императорской фамилии, я думал, что поневоле все партии должны будут соединиться. Словом, если нужна казнь для блага России, то я один ее заслуживаю».
Он еще раз перечитал написанное. Он был доволен. Все было абсолютно правильно, ни убавить ни прибавить. Он постучал в дверь и отдал солдату пачку своих ответов. Было необычайно легко и празднично на душе. Он чувствовал себя человеком, завершившим наконец тяжелейший многолетний труд. Теперь можно будет хорошенько отдохнуть…
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ РОМАНОВ, АПРЕЛЯ 20, 1826 ГОДА, ЦАРСКОЕ СЕЛО
Большой Екатерининский дворец был создан нарочно для солнечной погоды. Лишь когда небо было голубое, а солнце яркое, и можно было по достоинству оценить сию красоту — бьющий в глаза контраст ультрамаринового фасада, белых колонн и золоченой лепнины. Деревья еще стояли почти голые, мокрые, блестящие на солнце, и чистые дорожки, усыпанные битым кирпичом, тоже были яркие, темно–красные от влаги. Николай Павлович и Мишель в парадных мундирах и треуголках прогуливались по дорожкам царскосельского парка. Впереди без поводка бежал черный пудель Гусар.
— Нигде в Европе нет ничего подобного, — горячо спорил Мишель, — ниже в Версале… Разве что в Вене… Но нет! Ты посмотри, какая красота, Ника!
— Красиво, — вертя в руке стек, буркнул Николай Павлович, который с утра был не в духе, — но именно что как в Европе. Бабка наша, — он не удержал неодобрительную гримасу, — всеми силами Европу у нас насаждала. Вот глянь–ка на этот дворец! — он развернул Мишеля за плечо, лицом к сине–бело–золотому фасаду, — красиво! Как у нас хотят красоты, так сразу Растрелли. А где же наше? У нас — ея стараниями — есть лучшая европейская архитектура, а нашей, русской — никакой? Ты согласен?
— Так покажи мне русскую архитектуру, что она? — не унимался Мишель, — что есть русская архитектура? Кремль? Изба? Троицкий монастырь? Накрашено, налеплено, оконцы маленькие… А здесь — величие, стройность!
— У италиянцев тоже когда–то не было национальной архитектуры… Гусар, Гусар, фить! Ко мне!.. Да и простые греки не жили в Парфенонах… Для национальной архитектуры потребен художник, который, изучивши лучшие образцы, каков Растрелли, создаст на основе природы и вкусов отечественных — свое.
Мишель, щурясь на солнце, смотрел на фасад, да вдруг рассмеялся.
— А ты обрати внимание, мы просто привыкли и не видим — как смешно на фоне классицизма сего здания смотрится дворцовая часовня!
Николай Павлович улыбнулся.
Ослепительно горящие золотом купола и кресты православной церкви, никак не вписываясь в идеальный ансамбль дворца, торчали прямо из крыши, как драгоценный сказочный куст. При всей несуразности зрелище было великолепное.
— Вот тебе и ответ, mon cher, — торжествующе продолжал Мишель. — Что такое Россия? Гремучая смесь Европы с Азией! Вот оно. Прямо здесь, у нас, в Царском Селе, на крыше. Се Европа, а се Азия. Любуйся!
— Любуюсь, — со вздохом сказал Николай Павлович, — пойдем, Мишель, на ходу лучше думается.
Они подошли к большому пруду, где их встретили грязные и облезлые после зимы лебеди, выбравшиеся из птичьего домика. Мишель бросил в их сторону камешек, вызвав громкий восторг собаки, и они свернули в сумрачную еловую аллею. Здесь было сыро и прохладно, только редкие полосы солнца так и впечатывались во влажный песок.
— Ну и что ты думаешь об этом письме Рылеева? — заговорил Николай Павлович. Он хотел задать этот вопрос ранее, еще во дворце, но почему–то не решался. Мишель посерьезнел и надвинул шляпу на лоб.
— А что я думаю, Ника? Комиссия расценила сие как смертный приговор, а я сам, — Мишель развел руками, — даже и мой либерализм имеет пределы, mon cher!
— У меня есть ощущение, что он это делает нарочно, — пробормотал Николай Павлович, — он меня дразнит!
— Или раскаялся, — примирительно предложил Мишель.
Николай Павлович в раздражении щелкнул себя стеком по сапогу. Пес принял это за команду и послушно бросился к ноге. — Когда каются… молодец, рядом! …не становятся в позу. Все его письмо есть поза. Ты согласен?