«Дорогая Лавиния, — по–французски писала Елена. — Свершилось ужасное. Александр и Мишель взяты под стражу, Пьер вчера заходил домой, о Николя известий не имею. Душевно желала бы повидаться с вами, но не имею возможности оставить маман ни на секунду. Как вы понимаете, маман совершенно убита событиями. Я извещу вас, ежели буду что–то знать, но немедленно сожгите эту записку. Общение с нашей семьею теперь может дурно отразиться на репутации вашей. Простите, мой ангел, и молитесь Богу. Ваша Элен».
Бедная, бедная Елена! Она была годом моложе Николая Александровича, ей было 33, и она уже давно потеряла надежду выйти замуж. Поэтому все эти годы Елена играла роль некоего бесполого домашнего ангела, преувеличенно заботилась о матери и братьях, с восторгом ласкала детей Любови Ивановны. «Ах, как похожи, как похожи! Я даже вижу в малышке что–то свое, ах мон дье!» К счастью, ни одна из девочек не была похожа на Елену Александровну! В отличие от братьев, из которых Александр был просто писаный красавец, Мишель очень мил, а Николушка прост, но мужественен, Елена была совсем нехороша, со своим длинным сухим лицом, с жидкими, затянутыми в монашеский узел волосами. Только и было у ней красивого, что мелковатые, но идеально ровные белые зубы, как у Николушки, придававшие неизъяснимую прелесть улыбке. Бедная Елена! Любовь Ивановна записку сожгла, не потому что боялась переписываться с сестрой преступных Бестужевых, а просто потому, что ее об этом попросили.
Весь этот день она была как в тумане. С утра она не переодевалась, не причесывалась — так и бродила по комнатам в халате. Пришел учитель музыки — заниматься с Лизанькой и Софи на клавикордах. Она всегда присутствовала при детских уроках, но сегодня, сказавшись больной, ушла к себе в опочивальню. Михаил Гаврилович так и не приехал из города, но прислал записку, что будет обедать. Она не хотела его видеть — мысль о том, что придется обсуждать страшные события на Петровской, была тягостна. Она только зашла в его кабинет, где на стенах тесно висели морские карты, и долго изучала очертания Невской губы. Далеко ли до Финляндии, и можно ли до нее доехать в санях? Расстояния на карте были не слишком понятны, но Коко такой умный! Он доберется. Сбивающиеся звуки гаммы преследовали ее по всему дому. Какая тоска! Любовь Ивановна приказала задернуть сторы в спальне, задула свечу и легла. Гамма была слышна и здесь, она накрыла голову подушкой, да так и лежала целый час. Мыслей у нее не было. Когда она пыталась заставить себя рассуждать логически, перед глазами начинали мелькать картинки. Как они крестили Вареньку, младшую, в простой деревянной Богоявленской церкви — был чудесный летний солнечный день, Михаил Гаврилович в белой с золотом парадной форме держал ребенка, она стояла рядом, и только оглядываясь, видела родное, растроганное, с мокрыми глазами, лицо Бестужева. И ведь в сущности, несмотря на условности, которые она презирала, несмотря на ложное положение — свое и детей, как глубоко и по–настоящему они были счастливы! А что теперь? А теперь — где бы он ни был — просто хотелось в последний раз подбежать к нему, обнять еще раз. Только бы еще раз попрощаться — и кажется, согласилась бы на муки адские… Дверь в спальню приоткрылась.
— Лавинь? Вы здесь? Вы спите? — это был Михаил Гаврилович. — Мне надобно переговорить с вами.
— Я встану, Мишель, — тихо сказала Любовь Ивановна и села на краю кровати. У нее не было сил даже на то, чтобы волноваться. Тягостное безразличие овладело ею. Она потянулась к голове, поправить волосы, но беспомощно уронила руки.
— Лавинь! Нам надобно поговорить, пока дети заняты с учителем. Это важно.
Любовь Ивановна покорно поднялась и пошла за Михаилом Гавриловичем в кабинет. Муж пропустил ее вперед и тщательно закрыл дверь.
— Садитесь, Лавинь! — она села на большой кожаный диван. — Вы здоровы, мой друг?
Видно, выглядела она действительно ужасно, ей захотелось посмотреться в зеркало, но зеркала в кабинете не было. Сейчас она увидела, что Михаил Гаврилович встревожен не на шутку — это было необычайно при флегматичном его нраве, он ходил по комнате, как приехал, в ботфортах и при шпаге, нервно сцепив руки. Затем, как будто опомнившись, он отстегнул шпагу и бросил ее в угол, с видимым облегчением содрал с себя тесный мундир. В светлом шелковом жилете и белой рубахе он стал больше — кряжистый, с солидным животом, Михаил Гаврилович занимал полкомнаты. Походив, он остановился перед диваном, где она сидела, посмотрел на нее и опять принялся ходить.