Выбрать главу

Господи, да ежели бы знать, как сложится, да во что выльется, скольких ошибок можно было избежать!

Она бродила по дому, бросив ребенка на няньку, не беспокоясь ни о счетах, ни об обеде — кажется, чем–то они там на кухне кормили Настю. Наташа ничего не ела, иногда пила чай, но совершенно не была голодна. День на четвертый после того как забрали Коню, навестила ее Прасковья Васильевна — она отправилась ее провожать, да и упала на лестнице — в глазах потемнело. Ох и накричала на нее подруга!

— Довела себя до невозможности! Где это видано! Ты мать! Как это можно не есть!

«Кто бы моего ирода забрал в крепость на месяцок», — подумала Прасковья Васильевна, бросилась на кухню, сама налила чашку бульона и принялась кормить Наташу. Ничего хорошего из этого не вышло: стошнило.

При этом Прасковья Васильевна не могла не отметить, что Натали, не евши несколько дней, стала особенно бледна и интересна. Может, самой попробовать?

С уходом подруги Наташа почувствовала себя лучше и пошла к Настиньке. Как ни странно, и она бы в этом не созналась никогда, ребенок ее раздражал. Девочка была бессмысленно деятельна, что–то показывала, рассказывала и настойчиво требовала внимания к себе. Наташа была не в состоянии оказать оное. Она сосредоточилась на своей вине и страдании так сильно, что все, что не участвовало в нем, было ей безразлично — в том числе и дочка, которая хотела играть с ней в кукольное чаепитие и требовала, чтобы и маменька брала игрушечную чашку и делала вид, что пьет. Вытерпев несколько минут, Наташа встала из–за кукольного столика.

— Все, Настинька, поиграй с Дуняшей, у меня голова болит.

Смуглое лицо Настиньки, с отцовскими вскинутыми бровями, вдруг застыло на какую–то долю секунды, рот подковкой искривился книзу, она набрала полную грудь воздуху и громко, на выдохе, заревела.

— Что моя рыбонька, что моя девочка? — очнулась Наташа, подхватив ее на руки, — что мой ангел?

— Ты меня не любишь! Не любишь! — кричала Настинька. — Меня маменька… не любит!

Сквозь ее плач раздался громкий звон дверного колокольчика, а через минуту на пороге детской возник Федор с большим конвертом в руках.

— Кульер… барыня… из дворца, — дрожащим голосом сказал Федор. Наташа спустила затихшего ребенка с рук и взяла конверт. Печати, печати… Федор подал ей разрезной ножик, и она вкривь и вкось взрезала толстую обертку. В конверте была записка, толстая пачка радужных и сереньких ассигнаций и еще какая–то важная бумага. Глаза разбегались. Записка была рукой Кондратия. «Уведомляю тебя, мой друг, что я здоров, — прочла она и разрыдалась. Ассигнации упали на пол, Федор поднял. — Настиньку благословляю. Молись Богу…» — слова расплывались.

— Барыня! — громко сказал Федор. — Две тыщи рублев! От анпиратора!

Бумага была ее прошением, поперек которого квадратным канцелярским почерком было написано: «Переписку разрешить, белья передать». И еще снизу, другой рукой: «В соизволении на свидание отказываю. Николай». И на пол–листа росчерк.

Наташа заметалась. Она схватила бумаги и деньги, бросилась к образам, упала на колени. «Я здоров… в соизволении отказываю… две тысячи», — звучало в ушах. Она поднесла бумаги к иконам, целовала записку Кондратия, деньги, царскую подпись. Болезненное исступление овладело ею. Она не знала, сколько прошло времени, где–то в соседней комнате еще хныкала Настинька, но она не вставала с колен. Потом за ее спиной послышались шаги Федора.

— Барыня, Наталья Михайловна!

Голос Федора был столь торжественным, что она оглянулась. Федор был совершенно одет, в старой шинельке, с картузом на седой голове, в руках у него было два узелка.

— Я тут бельишка барину еще третьего дня собрал, — сказал Федор, — рубашки, чулочки теплые, полотенце. А это я себе.

Себе? Она ничего не понимала.

— Вы уж простите меня, барыня–матушка. Пошел я к Кондратию Федоровичу, в крепость, стало быть. К нему попрошусь. Прощайте-с!

— Федя? — она не находила слов, — Феденька, голубчик… а как же я… как же мы?