В 1943 году дом по Рейнбабен Аллее в Берлине, где жили Эмиль с сыном, разрушила бомба. При расчистке завалов Эмиль был тяжко изувечен. Семь лет госпиталей. И смерть в 1950 году, за месяц до кончины отца.
Глава 116.
…Не упомню, каким числом августа 1940 года подписан был ордер на мой арест. Но знаю — по смерти Степаныча и по прочтении послания Сталину, которое я отправил 28 августа. В конце концов, совесть моя требовала исполнить долг перед товарищами: сообщить главе государства о преступлениях в подчиненном и ему детдоме. И если была некая корысть в моем этом спонтанном действии, то только чтобы взять на себя – только на себя! — все мыслимые последствия наших с Аликом (и с девчонками) «действий» с записками и сведениями. Конечно, хотелось очень, чтобы Степаныч узнал каким–то образом, что его внук может не только исподтишка, но в открытую Сталину предъявить обвинение в преднамеренном детоубийстве.
Только вот… успеет ли Степаныч узнать?..
…В память печальных для НКВД событий — налета на семьи братьев Сегал — схватить меня, шестнадцатилетнего, в тот же злополучный дом № 43 по Ново—Басманной прискакали пятеро.
Формальности. Шмон… Я их не заметил. Мое внимание занято было глазами бабушки. Мысль, что вижу их в последний раз, все заслонила. Я смотрел в их колодезную глубину. И скороговоркой повторял про себя слова Степаныча: «О бабке по–думал?.. Бабка — как она одна останется?.. Подумал?.. Вижу, что нет!..» И — ни слезинки в ее внимательном прищуре… И — ни вздоха с ее сведенных в усмешку сжатых губ… Прокручивая в памяти сценки ареста, я еще раз подивился (после памятных событий на канале) эффекту воздействия даже на лубянскую нелюдь записи в бабушкином паспорте. Они и при аресте повели себя «предельно корректно». Извиняясь, однако же, — друг перед другом, — матком за свое это невольное мягкосердечие…
Сам же акт ареста? Я устал его ждать. А дождавшись, искренне возмутился беспардонности властей. Ведь вот, кончалась ночь с 28 на 29 августа. А через пять дней — 2 сентября – мне предписывалось повесткой явиться на занятия в МИСИ, о зачислении в который тоже пришла официальная бумага. И вот явились, орелики!.. На Старо—Басманной, где тогда Сегалов не дождался автобусик, ожидали «эмки».
…Когда машины завернули на Малую Лубянку, я вскинулся с полусна — к Степанычу приехали! Общага–то его — эвон она, — дом № 10, напротив католического собора, — бегали сюда слушать орган… Наваждение… И точно: как одиннадцать лет назад помнилось мне, маленькому, когда автобус–воронок от дома моего дальше покатил по Доброслободскому переулку — не к фрау ли Элизе мы едем?.. Нет, оказалось. Не к фрау Элизе. И не к Степанычу. А к распахнувшимся воротам дома № 12. И — в ворота, во внутреннюю тюрьму. Ту, что сразу за стеночкой степанычевой общаги.
Что ж. Место знакомое. Не мне одному — сотням тысяч россиян, которых вот уже двадцать два года все завозят и завозят сюда… Большинство — насовсем. С концами. Место, описанное сотнями уцелевших. И канонизированное десятком талантливейших. Какой же смысл повторяться?..
Что сказать следует, так это то, что мои девочки–умницы все делали как полагается. Поэтому не засветились. Не засветился и Алька — следствие о нем ничего не знало. И не узнало.
Только ведь судьба Алика и Ирочки Рыжковой оттого счастливее не стала…
Выяснилось, какая силища опекала моего Степаныча и, вместе с ним, меня. Узналось, что и письмо отцу народов, которое я отправил, не привело бы к моему аресту, останься Степаныч жив. Говном бы Лубянка изошла (снова ругань! Так из Иерусалима видится русский язык?!… Могли — сожрали бы!) при моем живом старике, опекаемом силами — оказалось — запредельными. Но заняты были силы. И письмо очутилось в секретариате Сталина. (Далее, синей краской более 40 цензорских строк, выброшенных автором при восстановлении испоганенного интересантами текста, посвященных обвинению его за написание этого письма; ну и стандартной истерике по этому по–воду…В. Д.).