Выбрать главу

Я вмещаюсь, сидя, в восьмидесяти сантиметрах, а взрослый не вместится — высота рассчитана учеными умельцами Болшевского НИИ НКВД для того, чтобы не вместился человек, чтобы ему не сиделось, не стоялось, не лежалось — из–за воды на полу, чтобы жизни ему не было, даже скрюченному, в «широкой моей стране родной»…

В углу я тотчас засыпал. Тогда, тоже сразу, в «ящик» входили. И, уже по–следовательски, — им ведь тоже неудобно, — ногами отшибали меня на середину. Здесь никакие законы не работали. Здесь работал беспредел внутренней тюрьмы — тут калечили законно, и законно же убивали… «Мочили» в ящике – отсюда слово это и произошло.

Из времени, что держали меня на Лубянке, месяца полтора пришлось на карцер — «ящик». С побоями же, которые и при «ящике» не прекращались ни на один час. То ли добить они хотели меня, то ли тренировались на мне, как на «куклах Генштабовский СПЕЦНАЗ»?.. Возможно, что тренировались. И это меня вводило в стыд за моих «братьев»: тренируются–то на во–все дошедшем пацане… Некрасиво… А они все приходят. И из «ящика» подобием длинной кочерги достают меня. Отволакивают в камеру рядом. И бьют, ничего не спрашивая. Молча. Сосредоточенно. Сопят только. И молча уходят, бросая меня на вертухаев…

Много это или мало — полтора месяца склепа с водой? Я тогда не задумывался об этом: мозг работал только на попытку уснуть… И на запоминание невозможности сна…

Когда осенью 1943–го на Красной Глинке напротив Жигулей, во время свалки с конвоем, в руках у меня — действительно, вдруг! — оказался ППШ — пистолет–пулемет Шпагина, я, грешный, подумал не о гниющих в баржах останках стодесятитысячного «Бакинского этапа»… Я только вспомнил казнь бессонницей на Лубянке… И пока не опорожнились все прихваченные у вертухаев диски, ППШ трудился споро…

Удивительные пружины распрямляются и движут нашими поступками…

Итак, имя «взрослого» я не назвал. И не назвал бы, существуй оно на самом деле, — при моей злобе на них, справиться им со мной без замочки не получилось бы… Все же — через бессонницу и побои — допер я, что получили–таки они «по рогам» за меня — хотя бы за два года моих «записок». И получили отменно! Отсюда мельтешливая активность Ройтмана и Большого.

Отсюда приговор: без сна! Отсюда, — за пределами кичмана, — попытка поднять против меня класс, окончившаяся ничем. И очная ставка с Беляевым и его ведущим, абсолютно следствию не нужная в обстоятельствах, когда все выявилось открыто моим письмом Сталину. Содержание письма и было настоящим советским криминалом: я вторгся в область «закрытую», секретную, недозволенную. Потому следствие и не дознавалось о возможном моем авторстве в эпизоде со справкой о штерновском преступлении… Но… два года их позора с «записками» бесили их… И они били, били… Вымещали зло… И выместили бы — забив насмерть. «Опустить» — то где–либо в Варсонофьевском им возраст мой не позволял — малолеткой я был. Оставалось или замочить меня, или по письму срок мне мотать. Но именно потому, что письмо Сталину было написано и отправлено с уведомлением, все материалы по нему оказались на контроле ЦК. И в свете событий 1939 – 1941 годов в громящемся Берией ведомстве подлежали скрупулезному, «на основе закона», разбору. А если так — по закону — его разбирать, то оно выходит из состава обыкновенных следственных дел. И переходит в разряд рассматриваемых Комитетом партийного контроля.

Куда оно и переместилось вскоре. Получается, и на письме Сталину они сделать со мной ничего не могут. Тем более, в обстоятельствах, которые я узнал позднее… И оставалось им только мусолить дело с «записками»… И бить… И забить…