И готов был воспринимать абсолютно все. Как алкаш, который набрасывается на все бутылки…
— Не хотели прежде, не хотите и теперь объективно исследовать скандальный вояж крестных отцов вашей корпорации, — подначивал Гуго. — Не хотели и не хотите! Ищете душевного комфорта. Уверяете себя и других, что «дело прошлое». И было ли оно? Или его не было вовсе? Так вот — было! И не прошлое это дело, оказывается. Соображаете, как оно сейчас аукнулось?
Или продолжается — так точнее — в том же духе. Но из–за ублюдочности стратегии великого продолжателя пошло вразнос. Вот вы здесь занимаетесь камерным онанизмом — в полководцев играетесь, просчитываете судьбы народов, даже проводите любезно моих земляков к Волге — покушать рыбу… И даже себе не хотите объяснить элементарный факт: почему и каким образом, в прямое нарушение законов военного времени, Старик попал в Петроград не кружным путем — через нейтралов? При этом, не интернируясь бессчетно. Не рискуя жизнью. Ну, совсем не как все, без исключений, российские, например, дипломаты, отозванные летом 1914 года российским МИДом. Не как прочие – именитые и неименитые — путешественники. А попал Старик в Петроград из Швейцарии путем прямым, «как правда». Без риска. С комфортом. Через воюющее с Россией государство.
Ну, — как это произошло? Как получилось? Кто был организатором этого беспрецедентного вояжа? Кто, наконец, финансировал поездку? Старик–то путешествовал не один, а в бо–ольшой компании… И о-очень комфортно!
— Клевета!
— Мура!
Это комментарий Славутского и Расторгуева. С первым я еще не познакомился. Второй — Максим Петрович Расторгуев – был когда–то командиром у Бубнова. Тоже носил ромбы — видны были вмятины от них на месте, где когда–то была лычка. Тут вспомнил Бубнова: он таскал аж сорок ромбов! — по восемь штук на гимнастерке, на френче, на шинели, на плаще и на по–лушубке!
— Не обращайте на них внимания, Гуго, — пробасил Никулин, и на воле, как видно, не особо церемонившийся с коллегами своего и ниже рангов. В нем самом, кроме наносной — командармовской, играла еще и голубая кровь предков — русских дворян. Отец Владимира Иосифовича был некогда военным губернатором Одессы, чем сын его очень гордился. С командирами в камере Никулин был, вроде, на равных. На самом деле все они были для него «на одно лицо». Неприятно говорить об этом, но и мне они виделись одноликими. Иначе и быть не могло: все они, пройдя муки следствия, три года отрезаны были от мира. И все эти три года — каждый день и каждый час, каждую минуту ждали нового вызова к следователям. После бешеной по темпам и сокрушающей по методам «дознания» гонке следствия в первые месяцы после ареста все вдруг остановилось.
Исчезло. Испарилось. Истерзываемые пытками люди будто врубились на огромной скорости в глухую стену. Свалились у ее основания в изнеможении. И выброшены были в склеп непроницаемой неизвестности.
Им было неизмеримо труднее в тюрьме, чем нам, гражданским. Их особенно «отличали» — унижали и истязали предметно: за высокие воинские звания, за награды — тогда редкие и потому особо ценимые ненагражденными, за громкие биографии — еще не стерся к ним интерес общества, к героям и участникам Гражданской войны. За все вместе истязали и унижали этих людей. За все вместе дорвавшийся до власти раб унижал и истязал павшего господина. Особенно трагически переживали командиры субординационную пытку, когда нововылупившийся лейтенантик–следователь, изгаляясь, бил по лицу, выбивая зубы, «месил» сапогами по почкам седого командарма, до ареста не только высокого военачальника, но и героя Гражданской, ветерана царской каторги…
Мне эти несчастные люди признавались не раз, что в разгар пыточной вакханалии, опьяненные кровью и безнаказанностью подонки–следователи обвиняли истязуемых в… мазохизме — добровольной, без попыток сопротивления «сдаче на милость им, чекистам», когда одной своей командой они в пыль растерли бы все вместе следственные лавочки, как их самих теперь растирают в пыль и прах…
— К мятежу призывали, провокаторы! Провоцировали на мятеж!..