А Маннергейм, — в эти же часы и дни окололенинского столпотворения, паники и растерянности властей в Первопрестольной, — совершает свой немыслимо отчаянный, мальчишеский совершенно, подвиг. Впоследствии вписанный в анналы всех спец–служб и вошедший в учебники всех тайных полиций планеты…
И это — на 57–м году ТАКОЙ жизни — многожды раненый, покалеченный, тяжко больной мировой известности и уважаемый всеми государственный и военный деятель… Старик по возрасту и молодой человек по поступкам, он попытку делает увезти или похитить из Москвы любовь свою. Свою Катерину.
Лошадку…Всему миру известную балерину. Мать сына его. И, — совершив давно задуманное и выстраданное, — ответить наконец по–мужски на тягтяйшее обвинение–отчаянный вопль его: «Ты бросил мать в этой проклятой стране!».
…Шесть лет назад выбивший ленинские банды с финляндской земли, — в навязанном друзьями сопровождении трёх бесстрашных егерей личного его 27–го батальона, — переходит он границу. Вьюжной лютой ночью появляется, нежданным, перед будущей мамой моей в доме по Доброслободскому переулку у Разгуляя. Потом встречи с любимой в доме элиты по Александровскому саду под угрозой разоблачения и гибели! Тайное бракосочетание в церквушке на Поварской. И, — вне всякой логики, вне здравого смысла, вопреки естественному инстинкту самосохраниния, — многочасовое (полутора суточное!) стояние на страшеном морозе к новосрубленному мавзолею… Надо же затеять, надо же исполнить такое в их чреватейшем положении – заставить и Катерину прощатся с подписавшим 31 декабря 1917 года декрет о независимости Финляндии…
…Где, когда и кто из великих так поступил?! Кто еще, раненый в сердце вечным пленением любви своей и матери сына своего, взошел, рискуя жизнью, в дом поверженного смертью врага, чтобы отдать ему честь?! И уходил, разбитый совершенно, навсегда оставляя в январской стуже и проклятой стране заболевшую и обеспамятевшую муку свою… Катерину…
Мысли–мыслишки в этапной камере…
Глава 176.
…Было, было над чем задуматься, имея впереди неначатую «катушку». Сперва, с недельку, под ночной, да и дневной храп спящих товарищей по камере, отдыхающих после всяческих ЧП. Погодя немного — под вопли конвоя, отвозившего нас, во–ронками, по ночным улицам, на те самые пути Казанского во–кзала, что подходили к «холодильнику» и к отделению линейной милиции на Каланчевке у путепровода, с которого недавно совсем наблюдали мы уходящие эшелоны этапов…
К концу ночи, под дробный перестук колес старых телячьих вагонов — «краснух», обмотанных колючкой и укутанных вихрями метели, «веселый» поезд уносил нас московскими задворками в дали неведомые…
…Написал: «к концу ночи…». Какой там конец? Ночь только еще начиналась — непроглядно черная, бесконечная. И виденьица в ней из взбаламученной памяти…
…Вот такою вот студеной ночью пробирается старыми московскими улочками свадебная процессия. Впереди — Катерина.
На ней — внакидку — поверх длинного бального платья легкая шиншилловая шубка, белая пуховая шаль и… туфельки на ногах! Бабушка, бессчетно и волнуясь каждый раз, пересказывая подробности ночного шествия, непременно повторяла: «В такой страшный мороз она — в туфельках!».
За Катериной, след в след — тропки–то, ногу не поставить, — Густав в длинной уланской старой шинели, ноги в бурках, треух натянут на глаза. Он крепко держит Катину руку, отведенную назад — к нему… За ним — все тепло укутанные — мама впереди отца. Он сзади придерживает ее под локти — она на «сносях», вскорости мне родиться…
За ними бабушка семенит — в шубе до пят, шалями укутанная, — под руку с Машенькой Максаковой, «дочкой» Катерининой. Эта «упакована» своим спутником надежно: шутка ли, в эдакую стужу только нос из шали выпростать — голос пропадет!
А Маша поет в Большом!
За ней, вплотную, чтоб тепло ей было, муж Максимилиан Карлович. Добрый, с давних лет, друг Маннергеймов. Он — в модной бекеше, тоже в бурках, только голова непокрыта у пижона — поднят и прикрывает шею и лицо твердый воротник…
Спереди и сзади еще трое…
Пересказываю бабушку. Но будто сам иду с ними. Иду во тьму. Рядом с несчастными любовниками, с пропавшими на годы родителями…
…Третьего дня, как снег на голову, свалился укутанный в башлык Карл Густав! Прошел в отворенные мамой двери. Кивнул только троим дюжим мужикам, что отошли во тьму. Мама кинулась было приглашать и их, рот открыла… Он остановил: они на службе! Затворил двери. И, с порога: «Фенечка! А я за женою явился — за Катериной. Нам обвенчаться обязательно… Церковным ли браком, или гражданским — все едино!».