Выбрать главу

— В данном случае, бывший бригадир поезда…

— Откуда же внуку его знать? Он мальчику представился, что ли?

— Н-ну, нет, конечно, но таков порядок составления протокола. Нельзя же разговаривать о человеке, никому из сторон неизвестном?

— Вот вы и напишите, что «известный вам» Майстренко. Не ему же.

Губерман недовольно крутнулся, что–то записал. Спросил:

— Не помните время, когда состоялся разговор?

— Время не знаю: проснулся ночью — сильно бутылки и стаканы гремели и сильно орали мужики–соседи.

— Это почему же — «орали»?

— Пьяные были вповалку. Орали песни. Потом еще что–то.

Не знаю — сонный был, спать же мешали. Пили с самой Москвы. Как влезли в купе пьяные, так сразу за бутылки — ими весь стол заставленный… А что, натворили что–нибудь? Меня когда в Орше поднял проводник — на пересадку, эти вроде спали.

Только вонь одна, как в сортире на вокзале. И коврик облеван был. Противно… Бригадир свиньями их обругал.

— А проводник с ними пил?

— Проводник только разбудил меня. При мне в купе не заходил.

— Хорошо. Теперь расскажите о том, что вы слышали от бригадира поезда?

— Что слышал? Многое. Например, он рассказывал, как с семьей хорошо они живут. Что никогда так прежде не жили – богато и счастливо. И что все это сделал для них, железнодорожников, товарищ Сталин и товарищ Каганович, народный комиссар…

И я пересказал следователю весь монолог Майстренко.

Кроме, конечно, его сетований о прежних несчастьях.

Глава 47.

…Лет через 20 столкнулся со мной в рыбном магазине на Покровке мой внезапно исчезнувший кузен Симен. Теперь он назывался СимОном и таскал белую ленточку на стоячем воротничке черной (с пуговицами сзади) рубашки — прямо пастор кирхи. Отряхнувшись от неприятной встречи, Симон живо по–интересовался моей и бабушкиной жизнью, посетовал на наше невнимание к его персоне:

— Твоя мать каждое воскресенье принимала на обед, а теперь вы куда–то исчезли, — он, казалось, не знал куда.

И сходу, не давая мне объясниться, ибо мне и перед собакой, не только перед моими «пропавшими» родичами» полагалось стыдиться, выпалил:

— Вообще у вас оказались странные привязанности — то этот фашист (!) Шмидт, ваш сосед, то этот… ну, старик из НКВД!

Вас другие не интересовали никогда!..

— Но другие интересовались не нами, Симен, а мамиными обедами! И как можно интересоваться другими, если они разбегаются от нас и не отвечают на звонки — по телефону и в свои квартиры?!

— Я хотел бы посмотреть, как вас любит ваш Шмидт! Это же какой–то детский бред — любовь немца! Я посмотрел бы, как он вас любит, приведись ему и вам встретиться в Москве 1941 года — при немцах (?!), среди его соплеменников! Он бы спокойненько сдал вас в ГЕСТАПО, не изменив известных привычек пить свой кофе с молоком перед игрой на своем немецком «Стейнвее».

— Но он этого не сделал, Симен. Он успел только спасти меня. И потом умереть. А вы сдали меня своим предательским бегством, пятилетнего, в то же ГЕСТАПО, только сталинское.

Зная прекрасно, что никто вас не обвинит в контрреволюции, если вы заберете меня к себе — на это в газетах был опубликован приказ по НКВД, что гражданам рекомендовалось забирать к себе малолетних детей репрессированных родственников. Но вы бросили меня на смерть и сбежали. А ведь даже котят и щенков бросать непорядочно! Утопили бы лучше…

— И этот оберпоп! — перебил он меня. И удалился «назад пуговицами».

И уже издали, с безопасного расстояния, крикнул, но не очень громко:

— Не тебе рассуждать о том, обвинили бы нас или нет! Было такое время! Тебе этого не понять! И вообще… Перед кем я оправдываюсь?! Перед таким же бандитом, как его брат — хулиганским проповедником!..

Мне очень трудно было сдержаться. Но бить морду старику?..

И только тут до меня дошло: откуда ему известно о Степаныче? Значит, ходил кругами, стервятник. Вынюхивал-высматривал! Похоже…

То ли помня мамины обеды по воскресным дням, то ли негодуя, что я выжил, возвратился и теперь буду ему укором в совершенной им и его близкими мерзопакости, он не оставлял меня своим вниманием. Следил за событиями моей жизни, собирал статьи, начавшие печататься, позванивал в институт, прицениваясь: признать меня или подождать. Он до Брежнева дожил — воспрял, счастлив был, что не замарался связью. Когда же узнал, что и теперь я на месте, и даже с повышением, то сломался, не выдержал, пришел «прощать свои промашки» – так и сказал, родственничек ближайший… Я сильно благодарил его за доброту. Он благодарность принял вместе с новым пальто, костюмом и бельем — вид его поверг некошерную мою супругу в слезы и она кинулась обряжать бедного…