Учитель остановился и, поднявшись, посмотрел на Гордеева; он ожидал, что тот как-нибудь отреагирует на его слова, но художник молчал, и только профиль его становился все более и более бледным.
— Но когда я посмотрел это сочинение, я понял, что дела обстоят гораздо хуже, чем я ожидал. Знаете, что он пишет?
— Не хочу знать… — инстинктивно вырвалось у Гордеева, и глаз его подернулся красными прожилками, но учителя слишком уже захватило желание распространяться о незадачливом школьнике — в результате он просто пропустил эти слова мимо уха.
— Для меня многое прояснилось. Вы только послушайте, — он взял одну из тетрадей и подобно тому, как знатный дворянин на старинном карнавале прячет свое лицо под маской на тонкой тросточке, так же и учитель спрятался за зеленым разворотом, — я задал им рассказать про свою семью, и Паша написал о матери, о дяде, об аварии, которая случилась один раз, когда ехали на катере по реке… он преспокойно заявляет, что…
— Я не хочу слушать, — повторил Гордеев, уже уверенно и с расстановкой.
— Но почему? — учитель нимало не смутился; теперь, видно, настал его черед проявлять дотошность. Он нашел на Гордеева и принялся говорить так жестко и наседать, что в какой-то момент могло показаться, будто его профиль прогнет собою плоскость, а вместе с нею и художника, — это же в высшей степени любопытно! Здесь столько всего… о его маме, к примеру. Она посвятила ему жизнь, а он признается, что не любит ее, и уж конечно никогда не слушался. «Эта женщина» — (этими двумя словами он ее называет) — часто вызывает в нем глубокое отторжение. Он даже не помнит, когда ему последний раз доводилось приласкать ее, ибо он всегда с нею холоден, и, по его словам, не сможет искоренить это свойство, даже если очень постарается. А его дед? Такую ли уж глубокую любовь он к нему питал, если через некоторое время после его смерти, Паша поймал себя на том, что не помнит точного дня, когда тот отошел в мир иной? — учитель покачал головой влево-вправо, — Боже, как только ему не стыдно…
«Неправда… все было не так. Дед умер позже…» — мысленно подсказывал Гордеев собственному голосу, но тот все еще молчал.
— И знаете, мне ей-богу становится понятно, отчего с ним происходит все это. Я сейчас не имею в виду конкретно его поведение. Все, абсолютно все… Очень искреннее сочинение, да. Однако… — внезапно голос пожилого человека приобрел скрипучий оттенок, словно за время разговора его хозяин успел постареть на добрые пятнадцать лет и превратиться в совсем уж глубокого старика, — если хотите знать мое мнение, этот паренек не открыл еще и половины своих тайн. Да-да, я уверен в этом. И мне очень хотелось бы их знать… Ей-богу, кажется, они связаны с Татьяной — ведь он и о ней написал. Об их компании, о брызгах речной воды и шампанского, о реве катерного мотора и зеленом доме… о том, как однажды Таня пришла в его студию — обо всем.
— Ты лжешь! — порывисто вскричал Гордеев.
Он в мгновение ока скинул с себя учителя и выбежал вон из класса.
От жесткого толчка профиль того покачнулся и упал.
— Я никого не убивал, — произнесли вкрадчиво морщинистые полугубы, а затем их озарила удовлетворенная улыбка…
Хотя душевное равновесие изменило Гордееву — (воротник его рубахи из прямоугольника превратился в косой параллелограмм, глаз приобрел белок и алый зрачковый оттенок, а руки и ноги двигались так быстро, что, казалось, намеревались поменяться местами), — двумя минутами позже, когда Павел шел по плоскости улицы, никто уже не смог бы определить его недавнего состояния; казалось, от волнения, которое так внезапно хлынуло наружу, не осталось и следа. Быстро удавалось его телу обрести свои прежние формы, что и говорить, но он специально научился себя на это настраивать, — уж больно непредсказуемые вещи сулило ему будущее. Солнечный свет проводил по краям гордеевского профиля розовый лазерный контур, который начинал пульсировать всеми цветами радуги, когда художник вымелькивал из-под очередного прохожего. И все же внутри у Гордеева по-прежнему бушевал гигантский эмоциональный ураган — если кому-нибудь вздумалось бы пойти за ним следом, этот человек наверняка бы услышал, как Павел все бормотал себе под нос: «Сумасшедший… он сумасшедший, иначе и быть не может…», — но не убежденно, а как бы оправдываясь перед самим собой.